Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6

– Как замечательно, что вы приехали, – сказал мужчина, протягивая руку.

После этих слов ни о каком сне можно было не мечтать. Словно ужаленный, Иван Матвеевич подскочил на кровати и потянулся к бутылке, предусмотрительно оставленной на полу. На этот раз он непредусмотрительно отхлебнул больше, чем обычно, и чуть не поперхнулся. Проснувшись окончательно, подошел к окну и долго всматривался в тишину улицы, стены церкви напротив и забор перед ней, мусор, подгоняемый ветром. Медленно рассветало.

Иван Матвеевич постоял немного возле одного окна и подошел к другому. Оттуда открывался другой вид: на худые заборы, которые скрывали покосившиеся деревянные одноэтажки. Хотя что там было скрывать: бедность и уныние живущих там людей не скроешь. «Доживающих», – подумал учитель. Отчего-то ему казалось, что в таких жилищах могут жить только старики, такие же дряхлые, как их дома.

В здоровом и сознательном возрасте ни один человек не мог приехать и поселиться здесь добровольно. Кроме него. Эта мысль согревала учителя, нашептывала о его какой-никакой, а все-таки уникальности, оригинальности: ему сорок лет, а он все еще живет наперекор правилам однообразного мира. А может, грела и вовсе не мысль, а водка, которая уже мягко обволакивала его живот и мозг. «Надо же в школу идти, знакомиться». Он открыл форточку, впустил в квартиру свежий утренний воздух.

В новом жилище учителя, неприхотливого и непритязательного в жизни, напрягало только одно. Да и то напрягало время от времени – когда он хотел посмотреть в окно, выходившее на хилые дома. Это была пристройка к его дому, закрывавшая практически половину широкого окна. Приходилось смотреть на подгнивающее дерево, грязь и насекомых в проеме между стеклом и стеной пристройки. «Зачем ее построили? – икая, думал учитель. – Сарай, что ли, какой-то? И кто ей пользуется?» Да, по внешнему виду пристройка напоминала именно старый сарай. Ветхая дверь была заперта на ржавый замок – глядя на него, учитель сделал вывод, что туда давно не заглядывали. Получится ли открыть этот замок, если он такой ржавый? Да и вообще, к чему было ставить этот дурацкий сарай вплотную к дому, тем более к окну?

– Тебе-то что? – устало сказал Иван Матвеевич и бросил взгляд на конверт на подоконнике. Это была весточка, полученная еще до отъезда. Он зачитал ее до дыр в дороге, несколько раз перечел в новой квартире и знал уже наизусть, но, увидев снова, не смог удержаться, раскрыл конверт и извлек заветный лист. Письмо было напечатано, хотя свои он писал всегда от руки.

– Пока она еще напишет новую! – вздохнул учитель и приступил к чтению.

«Дорогой мой! Наверное, ты поступаешь правильно. Понять твою логику для такого человека, как я, видимо, невозможно. Что поделаешь, я земна. Мне нужен город – комфорт, мне нужны отношения без заморочек. Нужна возможность жить и чувствовать, что живешь. А сегодня это можно только здесь. Не знаю, что должно произойти, чтобы уехать отсюда, как вообще нужно думать и как понимать жизнь. Вас – тех, кто родился здесь, не понять, вы всё видите с какой-то другой стороны.

Пусть тебе и приятно, когда я признаю твою уникальность, но она совсем не в том, что ты не видишь в упор прелесть Москвы. Да и не в том, что ты ищешь счастья. Счастья ищут все, каждый человек только этим и занят – постоянно ищет счастья. Вот и я пишу это письмо, а сама думаю о своем счастье – когда оно настанет, а главное, каким будет. Если в поисках своего счастья ты уезжаешь за тридевять земель, то как тебя можно судить? Ради счастья можно делать все.





У тебя понятная и честная профессия. Учи детей. Но она требует отречения. Что может она принести тебе, тем более в сорок лет, в провинции? Я помню свою учительницу литературы. Она учила нас понимать друг друга, видеть людей и их намерения. Она любила книги, но мне кажется, литературу нельзя преподавать как любовь к книгам. Литература – это мотивация людей, это то, что движет их поступками, учит, чего ожидать в той, большой жизни, в которую тебя выставит однажды, как на мороз, школа.

У нас была такая игра: класс разделялся на футуристов, символистов и кто там еще был, не помню. В футуристы пошли прогрессивные парни и творческие девочки. Они и сами писали стихи, играли в группах, ходили по клубам, употребляли наркотики. В общем, элита, творческая интеллигенция. Сами нарисовали плакаты, перемешивали Маяковского и Хлебникова с собственными произведениями, кричали что-то, были разодеты в длинные шарфы.

Их мало кто слушал. Когда в школе были субботники, и все убирали мусор и помогали сажать деревца, футуристы стояли рядом, засунув руки в карманы, и щурясь наблюдали за снующим пролетариатом. Они наотрез отказались работать руками и смеялись в лицо учителю. “Интеллигенция, мля”, – говорили про них наши рабочие парни. Символистами, а точнее символистками стали романтичные девочки, которые сами писали стихи, но другие – про дым из-под ресниц, про кровь-любовь и “ты с другою ходишь”. Многие из них были по-настоящему красивы, но, признаться, глупы.

Наверное, они и сами понимали это. До настоящих символистов им было далеко, но их это не волновало: нам наплевать, какой там ямб, говорили они, мы чувствуем сердцем: этот стих про меня. Ну а в третью группу – как же их звали, этих? Ну, ты знаешь – пошли все те, кто сейчас стал офисным планктоном: все скучные, серые мыши, некрасивые девочки, ботаники и мальчики, которым откровенно поэзия была побоку, и им просто нужно было куда-то примкнуть. А мне никто из них не нравился, да и стихи не нравились. Я выбрала Есенина. Не за его поэзию, а за его жизнь. Когда подошла моя очередь выступать, я сказала: “Представляю Сергея Есенина, который ни с кем из вас не водился, и будь он сейчас здесь, а не я, он бы тоже не примкнул бы ни к одной кучке, а выступал отдельно. Кучки бессильны, а личность – всесильна”.

Может, я тогда неверно понимала Есенина, но для меня идеалом так и остался тот, виртуальный Есенин. К сожалению, я не такая. Я знаю, чего хочу – да, я недавно здесь, но я не буду же всю жизнь писать эти весточки! – знаю, что не взорву мир, не стану посреди толпы и не крикну, что вот она я, что вы мне не нравитесь, и я вас всех сделаю ценой своего таланта и железной воли. Нет, я это не смогу, потому что знаю: ни таланта, ни чудовищной воли у меня нет. Но из того, на что способна, я выжму максимум. Мне не нужен для этого мужчина; да, ты, наверное, расстроишься, ты же подкатываешь ко мне. Ты пишешь неплохо, но что с того? Ты разве Есенин?

А мне дороже всего в жизни свобода. Свобода – это способность дышать, когда ты это умеешь, у тебя не отнять это умение. Ты никогда не сможешь полюбить что-то другое, если ты влюблен в свободу. Я здесь немножко завидую тебе: у тебя свободы в избытке. Вот так бросать все, уезжать в глубокую провинцию, начинать полностью новую жизнь может, наверное, только абсолютно свободный человек. Ты больше свободен.

Я сижу в этом городе и пишу письма, а по вечерам думаю о будущем и смотрю в окно двора, там вспыхивают и гаснут фары, и возвращаются домой те, кто уже стал здесь своим – возвращаются, улыбаясь. А утром снова пишу. И потом, задумываясь о тебе снова, я перестаю завидовать твоей свободе. Знаешь, почему? Она непродуктивна. Тебе не хватает силы. А там, где есть свобода, сила обязательна. Свобода без силы – это просто болтание в проруби. Извини уж. Не желаю тебе этого. Просто говорю, как есть. Из-за моей прямолинейности от меня уходил не один мужчина. Но мне моя прямолинейность дороже – я так и говорила.

Тебе нужно обрести силу, иначе что твоя свобода? Сюда, в этот город едут сильные, а кто едет отсюда? Сила, свобода и счастье – вот что здесь главное. Огромный город живет этим. Если ты уезжаешь отсюда – значит, тебе не хватает свободы, не хватает силы, не хватает счастья. Я знаю, что ты несчастлив, как ни скрывай это, иначе зачем ты писал бы мне? Ты несчастлив потому, что тебе не хватает условий. Ты пишешь, что все перетерпишь. Терпение, переживание невзгод – это не сила. Сила – это нетерпение. Когда ты не можешь смириться с тем, как живешь, и ломаешь свою жизнь, взрываешь, как бомба, и создаешь новую реальность.