Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 88

За стеной вдруг вспыхнул звенящий тоскливый звук. Будто взял кто аккорд и сразу оборвал его. Андрей прислушался. Еще и еще. Аккорды напоминали звуки лютни, но были мягче и певучее. Они сами собой просились в душу. Опять аккорд, сильный и смелый. Затем недолгая щемящая пауза и за ней певучая мелодия неизбывной тоски и отчаяния.

Андреем сразу овладело непонятное чувство. Мысли точно остановились и перешли в тихую грусть без образов, без дум. А мелодия лилась и лилась все более волнуя душу. Почему так близка эта музыка? В чем ее властная сила?

Тихая грусть чьей-то души выливалась в печаль по-детски дискантовых струн. Когда же печаль переходила в безысходную тоску, на их жалобы еще страстнее отвечали будто сдерживаемые ропотом басы. Теперь уже звучали не только жалобы, а прорывался и гнев отчаявшихся. Затем нежная мелодия сменилась вдруг бурными и гневно протестующими аккордами. Ясно, в этой душе нет уже места кротким жалобам, и она готова к отчаянной попытке добыть себе счастье.

Что это? Судьба одинокой души, в чем-то изверившейся и теперь пробудившейся, или судьба народа, сменившего смирение на борьбу за счастье?

Андрея всегда волновал многозначный язык музыки. Он любил се чудесные дисциплинирующие ритмы, умел понимать ее страстные призывы и ценить ее умиротворяющую силу в тяжкие дни испытаний и ее вдохновляющую власть, способную порождать неиссякаемую энергию.

Едва затих последний уже грозно торжествующий аккорд, как сразу же послышался шумный всплеск аплодисментов. Ах, вон оно что, только теперь вспомнил Андрей. Партизанский концерт. В отряде Янчина есть свой самодеятельный оркестр, возглавляемый Франтишеком Буржиком. Его оркестранты уж не раз выступали в подразделениях полка, и их музыка неизменно пользовалась большим успехов. Но Андрей слышал их впервые, и, как ни устал он сейчас, ему захотелось взглянуть на партизанских музыкантов, иначе вовсе не услышишь: завтра их роты уходят в свое войско. Он встал и прошел в соседнее помещение, сплошь забитое ротой автоматчиков и разведчиками, для которых играли чехословаки. Бойцы без сутолоки освободили командиру табурет, и Андрей огляделся. На импровизированной сцене размещалась небольшая группа музыкантов. Перед каждым из них стоял легкий складной пюпитр с нотами и тускло мерцали уже догоравшие свечи.

Франтишек Буржик обернулся к слушателям и попросил их погасить свет. Зачем это? — удивился было Андрей. Ах, вон что! Они хотят исполнить «На разлучение» — знаменитую симфонию Гайдна, и дирижер коротко объяснил историю ее возникновения. Одни считают, комическая пьеса написана с целью посмеяться над строгими педантами, нетерпевшими никаких отступлений от музыкальных канонов. Другие утверждают, будто патрон композитора князь Эстергази решил уволить всех оркестрантов за исключением самого Гайдна, и последний остроумно изобразил скорбное чувство расставания с друзьями. Третьи полагают, что сиятельный меценат до изнеможения доводил музыкантов, и Гайдну захотелось «подсказать» князю, что оркестранты тоже нуждаются в отдыхе. В этих целях, как указано в партитуре, все оркестранты поочередно тушат свои свечи и вместе с инструментом исчезают со сцены, и в конце играет лишь первая скрипка, чтоб закончить финальную мелодию, постепенно сводимую на нет.

Так было задумано. Но случилось непредвиденное — музыкальная шутка переросла замысел композитора, возвысившись до пафоса драмы. Когда-то Андрей не раз читал об этом. Как же прозвучит это теперь, в канун расставания с партизанами?

Едва погас в «зале» свет, как полились чудесные звуки. В них постепенно нарастает тревога, слышится просьба, ожидание, снова беспокойство и смирение, нежная мягкая мольба. Затем врывается бурный неукротимый вихрь, и льется музыка, полная смятения и скорбного негодования. Проходит спокойное адажио, потом легкий менуэт. Похоже, симфония вышла, наконец, в привычное русло и уже течет тихо и величаво, и кажется, вот-вот начнется веселый финал. Ничего подобного. Еще стремительнее несется поток волнующих чувств. Только Андрей и не услышал в них голоса уставших или изможденных оркестрантов. Покоряющая сила музыки оказалась глубже, значительнее, она окрыляла душу, заставляя ее взмывать на недосягаемую высоту и, подрезав там крылья, вдруг бросала ее в жуткую черную пучину.

Вот умолк первый из исполнителей, и погасла его свеча. Мелодия не стала слабее, и свет вроде все такой же. Удалился второй музыкант, и смолк еще инструмент, погасла новая свечка. Исчез со сцены третий, за ним четвертый, пятый… Одна за другой гаснут свечи, замирая, стихают мелодии, и все глуше и глуше оркестр, все мрачнее на сцене.

У Андрея жутко защемило сердце, стиснуло грудь, перехватило дыхание. Что такое? Отчего и почему повлажнели вдруг глаза? Он взглянул на людей справа и слева. У них безмолвно неподвижные лица, и при свете последних свечей видно, как по щекам скатывается слеза за слезой. Какая же сила исторгла эти слезы? А оркестр уж совсем обеднел. Поднялись последние музыканты, потухли последние свечи, истаяла мелодия, и кругом щемящая темная тишина. Лишь тускло тлеет свеча дирижера, и когда он прощается с бойцами, беспомощным жестом указывая на опустевший оркестр, не раздается ни одного голоса, ни одного хлопка.





Покоренный музыкой, «зал» затих и замер. И лишь минуту спустя вспыхнули неудержимые аплодисменты, в которых нельзя не чувствовать, как велика радость и боль души от такой музыки.

Что же это? Уж не дни ли нашей жизни, вычеркиваемые неумолимым временем? Или товарищи по оружию, бессильные против жестоких законов войны и один за другим покидающие наши ряды? Или скорее осуждение любого индивидуализма, ибо жизнь — великое общее дело, и им бессмысленно не заниматься сообща? А может, и величие человеческого духа, гимн подвигу, когда и один вершит славу многих?

Что бы ни было, музыка все равно потрясает, собирая силы души на борьбу за все светлое и доброе.

Чуть брезжил апрельский рассвет, постепенно открывая взору богатейший край моравских земель. Все яснее и яснее вырисовывались длинные и закопченные корпуса железнодорожных депо, сотни вагонов с рудой и углем, застывших на путях, за ними окутанные дымом шахтные отвалы, черные и красные стволы заводских труб, среди которых легко терялись шпили редких костелов; шахтные вышки прямо на городских улицах, густо опутанных черными удавами труб.

Перед дивизиями — Моравска Острава, и Голев не сводил с нее глаз.

— Весь бассейн — гигантская каторга! — говорил ему Ян Бодя, проработавший здесь с четверть века. Это высокий чех с сутулой спиной, весь прокопченный угольной пылью. У него впалые глаза, впалые щеки, впалый живот, жилистые высохшие руки. Истинно с каторги.

Но вот залп за залпом следуют удары артиллерии и минометов. Огневой смерч вздымается над линиями укреплений врага, которыми он семь-восемь раз опоясал Остраву. Час за часом стоит непередаваемый грохот, и советская сталь сокрушает железные вериги на теле рабочего города. Стихнув на мгновение, огонь с новой силой вспыхивает дальше, за первыми линиями укреплений. А к тому месту, где только что полыхали разрывы тысяч снарядов, устремляются лавины танков, прикрывавших своей броней грудь пехоты. Воздух гудит моторами штурмовой авиации.

Враг жесток и упорен, и в смертном бою он отстаивал каждый шаг. Но все напрасно. Голев видит, как радостно возбуждены обветренные лица бойцов. Их шапки высоко заломлены, и обнажены мокрые лбы. Солдаты еще не отдышались от бега и беспрестанных схваток, но ощущение крупной победы снимает всякую усталость. Родина получает первомайский подарок — чешскую Моравскую Остраву, освобожденную войсками Четвертого Украинского, и Москва салютует их доблести и мужеству.

Ликует и сама рабочая Острава, восторженно приветствуя своих освободителей. Город и красен только людьми, а вид у него запущенный и унылый. Закопченные улицы зажаты меж цехами, придавлены сверху трубопроводами, от заводов отгорожены серыми заборами или каменными оградами. Правда, к чести Остравы, нет в ней крылатых мадонн и благообразных старцев, повсюду встречаемых на пути наступления, и скульптуры мужественных горняков и металлургов более к лицу рабочему городу.