Страница 17 из 19
Люльер дёрнула его за рукав и оторвала кружева. Тот посмотрел на рваные манжеты.
– Ты не права, что испортила мои брабанты, которые дорого стоят. Лулу, дай же мне хоть ручку, когда Мира занята! Ну, дай! Не знаешь, как после вина пахнут женские пальчики. Ну дай! Не укушу!
Люльер, смеясь, подала ему руку, а старик прилип к ней и вздохнул, потом голова медленно склонилась на грудь, руки опустились на подлокотники и, погружаясь в кресло с улыбкой на устах, – уснул.
Иероним поглядывал на это равнодушно, Славский с презрением, которого вовсе не думал скрывать, Люльер с каким-то насмешливым состраданием. Бедная хозяйка плакала, а эти слёзы из глазок, минутой назад блестевших кокетством и весельем, разоружили Орбеку, который всего значения происходившего в простоте душевной даже не понял.
Видя общую озабоченность, Славский взялся за шляпу и кивнул приятелю, ему казалось самой подходящей вещью как можно скорее уйти и избежать новой истории за обедом.
Но этот спешный уход и по такому поводу смешивал все планы Миры. У Миры заранее уже был составлен весь план, на после обеда были заказаны кони для прогулки в Виланов, на завтра тоже какая-то партийка будто бы сама намечалась в Виланове, и так далее.
Затем вдруг прибытие пьяного Адониса позорило её дом, отталкивало человека, для которого хотела выступить во всём блеске и очаровании, раскачало ледяной замок.
Но что же было делать? Удержать казалось опасным, убегать самой из дома – не очень приличным.
– Моя дорогая, – шепнула ей Люльер, приближаясь к заплаканной, – я имею тебе что-то предложить: оставим тут этого грубияна, пойдём, езжай со мной, я договорилась с судьёй С, что встретимся там вечером. Не смею предлагать этим господам, – добавила Люльер, – но если бы были так любезны, то нас бы сопровождали, потому что бедный Иероним останется на страже циклопа, чтобы, проснувшись, не побил тут всё.
Славский поглядел на Орбеку, тот был грустный; не то, чтобы это его поразило, потому что страсть есть наибольшим из софистов, но страдал над досадой, какую испытала Мира, а готов был для утешения её не в Виланов, а в Америку с ней плыть.
– Если пан Орбека хочет ехать, я не препятствую, но меня, дамы, простите, потому что я человек работы, подневольный, и как раз должен…
Орбека поглядел на него, но Славский был невозмутим, пожал приятелю руку с улыбкой и сказал потихоньку:
– Тебя уже, по-видимому, не спасу, – сказал он, – но признаюсь тебе, что меня это утомляет. Я нужен тебе на что-нибудь?
Орбека шепнул:
– Но ты был бы мне очень приятен. Ещё тише спросил Славский:
– Ты там нужен на что-нибудь? Ты ещё мог бы и имел повод отступить. Мой Валентин…
– Но, пан, не баламуть нам пана Орбеку, – шепнула умоляюще Мира, которая плохое впечатление последних минут обязательно хотела исправить поездкой, – прошу вас.
– О! Нет, нет! – сказал Славский весело. – Говорю о делах. Я знаю, что Орбека из-за чрезвычайно важных дел должен был ехать во Львов.
– Но какие же дела могут быть важнее просьбы красивой женщины? – спросила Люльер.
Славский поклонился.
Они потихоньку вышли из салона, в котором над спящим шамбелеяницем стоял Иероним, раздумывая, какой ему штукой отплатят, и сошли по лестнице. Славский снова вёл Люльер, которая, глядя на Лакедемончика, улыбалась, а Мира свои слёзы и горе выливала на лоно нового приятеля.
Орбека был уже так слеп, что, кроме этих слёз, кроме этого горя и мучений, ничего не видел, не слышал ничего, и готов был на самые большие жертвы, чтобы вытереть эти заплаканные глаза.
ROZDZIAŁ VII
Это старая как мир история, грустная как могила… Вспомните Клеопатру, которую невольники приносят завёрнутую тому, которого решила очаровать; Далилу и Самсона, Омфалу и Геракла, и тысячи других классических и неклассических повестей, в которых женщина клала побеждённым у своих ног заранее предупреждённого о её легкомыслии мужчину. Что говорить, когда этот мужчина ни Самсон, ни Геракл, ни Цезарь? Ибо нет ничего более слабого, чем мужчина, которому улыбнётся это счастье, что зовётся любовью, и чаще всего… Вы, наверное, видели в лесах южных стран, на стенах и руинах любовные плющи, опоясывающие стволы, покрывающие руины? Как же нежно обвиваются они на груди своих возлюбленных! Увы! Деревья сохнут в этих объятиях и стены крошатся.
А на верху зеленеет плющ, как красиво поведал Фредро.
Хотя старая это история – того плюща и тех, прошу прощения, стволов, она не менее психологически интересна.
Каждая из таких историй имеет свои новые стороны, что-то, чем от иных отличается, что добавляет к общей истории… любви.
Нам также кажется, что и в той, которую мы рассказываем, найдутся достаточно интересные отступления – хоть, может быть, не так удачно представленные, как мы желали бы.
Прогулка в Виланов, хоть Мира по поводу шамбеляница была раздражённая и гневная в душе, принесла предвиденный эффект. Раздражение делало её более живой, более смелой, более странной, а фантазия и отвага никогда красивой женщине ущерба не наносят.
С этого события она взяла повод, говоря по-стародавнему, для жалоб на Варшаву, столицу, её общество, людей, и отвращение, какое к ним показывала, всё обратилось на пользу Орбеки. Он был жителем деревни.
Люльер только раз прервала её, тихо прошептав:
– Но, жизнь моя, всё-таки если бы тебе приказали закопаться на деревне, ловя тебя на слове?..
Мира сделала вид, что не слышит.
Поздним вечером, отправив около Мокотова коней, они вернулись пешком, не спеша, в Варшаву. Орбека проводил их до дверей дома. Тут уже должны были расстаться, Люльер шла впереди на лестницу, когда хозяйка повернулась к Орбеке.
– Когда увидимся? – спросила она. – Ведь ты должен чувствовать, как я, что мы должны видиться и видиться. Значит, когда? Где?
Было это так неловко, но разве самолюбие не объяснит всегда похвальней неловкость?
– Я должен ехать во Львов? – сказал несмело Валентин.
– Во-первых, что за должен? Есть люди, созданные для дел, пусть они за нас их делают, во-вторых, если бы уж была необходимость, то ты вернёшься. Когда? Скоро?
– Но, не знаю в самом деле.
– Знаешь что, останься.
– Не знаю, – колеблясь, добавил Орбека.
– Люльер от меня убежала, а так была рада с тобой поговорить. Ты пришёлся мне по сердцу. А! Стыжусь, что это говорю, но… не принимай же этого за зло. Завтра, вечером, буду в Мнишковском Саду, приезжай, пан, ведь завтра уехать не можешь.
Так они расстались, но Орбека уже был рабом.
Простая, холодная рассудительность показывала ему эту женщину, какой она была, рисовала её, дом, окружение, общество, Люльер. Этот Иероним, этот шамбеляниц, весь тон, речь, настойчивость… нужно было быть слепым, чтобы не догадаться о прошлом, часть которого заходила на настоящее, и однако, однако, Орбека, слабый, всё себе сумел объяснить с хорошей стороны.
Славский на следующий день не пришёл к нему, так был уверен, что там со своим холодным рассуждением и советами ни на что не пригодится. Это задело Орбеку, но пошёл вечером в Сад, и до поздней ночи остался на разговоре с Мирой, которая так вела дела, что всё ближе, с чрезвычайной ловкостью приближалась к нему. Была она уже так уверена в себе и победе, что с утра этого дня, неизвестно, под каким предлогом, отказала в доме Иерониму, бедному юноше, который служил ей как пёсик и до рубашки разорился ради неё. Хотя она назвала его кузеном, чувствовала, что присутствие этого родственника будет ей мешать, раздражать, отбивать и отталкивать Орбеку.
При расставании с Иеронимом было всё, что присуще разрывам этого рода: слёзы, отговорки, гнев, примирение, ручательства в нерушимой привязанности, признания, просьбы. Иероним, который думал, что был любим, вышел из этого испытания пришибленный, измученный, потеряв интерес ко всей жизни, и в тот же день выехал их Варшавы, дольше в ней жить не в состоянии.