Страница 15 из 20
На первый взгляд и эти стихи пронизаны духом тираноборчества и антитоталитаризма – Кесарь, стражи… Но куда важней здесь мытарь (сборщик налогов). «Человеческое, слишком человеческое» (по Кьеркегору) подавляется Законом, Фортуна, даже повернувшись к тебе лицом, одаряет лишь жалкими пустяками.
Человек несчастлив изначально, несчастлив принципиально, в цивилизации, не им созданной, но ему навязанной, он ощущает себя пленником. Или – что страшнее всего, забывает и о том, что он пленник.
Искать спасения в любви земной и небесной? О небесной мы уже говорили: любовное приятие одухотворенного Верой бытия всегда давалось Одену с колоссальным чувственным усилием (и оставалось при этом все-таки умозрительным), как, например, в стихотворении «Пять Мерил», энергией ритма только маскирующем отсутствие истинного вдохновения (равнозначного здесь боговдохновенности). Не просто складывалось дело и с любовью земной. Гомосексуализм, не скрываемый, но и не афишируемый поэтом, придавал его любовной лирике определенную двусмысленность, накладывал печать изгойства, вел не в мир, но – прочь от него. Слава Одена в послевоенные годы упрочилась, но как бы окаменела, живой интерес к его поэзии (да и к поэзии вообще) постепенно сошел на нет, старость и респектабельное забвение пришли практически одновременно. Исчерпав гражданственный пафос своей поэзии (последнее и, возможно, наивысшее достижение – стихотворение «Щит Ахилла»), так и не придя к подлинной религиозности, поэт впал в то, что в XX веке (с легкой руки того же Элиота) принято называть поэтической метафизикой. (Термин, переводимый на русский язык лишь с легким оттенком презрения как умствование.) Теперь Оден принялся высвечивать (или просвечивать) предмет, понятие или факт, избранные темой стихотворения, на предмет поиска в них некоей загадочной – но истинной – метафизической глубины. Естественное для пожилого (а затем и старого) человека сужение непосредственных переживаний и впечатлений, подчеркнутое и усиленное добровольным изгнанием – Оден поселился в захолустной австрийской деревушке, лишь изредка выезжая оттуда в британские и американские университетские городки, – привело (впервые!) к разжевыванью, к мелкотемью, к болтливости. Истинный метафизический смысл поэзии Одена остался в прошлом (там, где он сочетался с гражданственностью и с интенсивными поисками Веры и как бы вырастал из них), не только фоном, но и определяющим жанром поэзии позднего Одена стали «стихи на случай». В значительной мере утратив контакт с читающей публикой, Оден все чаще принялся избирать для стихотворения конкретного адресата, посвящая стихи друзьям (или памяти друзей), приурочивая их к таким событиям, как высадка на Луну или ввод советских войск в Чехословакию, собственный отъезд из маленького итальянского городка или возвращение в него, не проводя – в своей новой возрастной субъективности – между всем этим аксиологической грани. Стихи оставались по-прежнему безупречны: по композиции, по форме, но – за редкими исключениями – не более того. Из них ушла обязательность поэтического высказывания – непременная примета лучших образцов поэзии Одена – и поэзии вообще. Здесь, впрочем, широкое поле для дискуссии – и такая дискуссия, начавшись еще при жизни Одена, не утихает и по сей день.
Одна – негативная – точка зрения изложена выше. Дополнительным аргументом в ее пользу могут служить неоднократные презрительные замечания самого Одена о необязательности поэтического высказывания как о решающем признаке дилетантизма. Согласно другой, позитивной, метафизические глубины и красоты поэзии позднего Одена более чем искупают ее вышеобозначенные недостатки. И здесь вновь ссылаются на самого поэта: стихи обязательно писать, но вовсе не обязательно читать. Обязательность высказывания никак не связана с обязательностью отклика: поэзия в новое время утратила когда-то присущую ей утилитарность.
Путь поэта всегда исполнен высокого трагизма. Поэты, умершие или погибшие молодыми, – вспомним отечественный мартиролог – избавлены, по крайней мере, от проклятия поэтической старости. Поэтовой, вернее, старости. «Если даже человек более полувека играет в шахматы, что такое мозги на восьмом десятке – не надо объяснять», – презрительно и страшно, но точно заметил Анатолий Карпов. А что такое душа? Здесь, конечно, возможны варианты, но все они безрадостны. К шестидесяти шести годам Оден сохранил остроту ума, но душа его не нашла прижизненного успокоения, ориентированная на метафизику мысль билась в кругу вопросов, не находя ответов. Вопросами, оставшимися без ответа, пестрит и последнее стихотворение Одена «Археология»; окончательный апофеоз «безвременного Добра» – последняя точка в творчестве поэта – не столько утверждение, сколько предположение или даже пожелание. Поэт так ничего и не понял (не познал, не постиг, не приобщился к благодати и т. д.) – и сумел, уже практически полузабытый, найти в себе мужество заявить об этом в полный голос; умер, как жил, преодолев обольщения и искушения, но сохранив достоинство трезвого ума и честного слова. И отсюда, от последних строк, путь души великого – повторим за Бродским – поэта Одена прочитывается ретроспективно как история нашего столетия, в котором семь тучных коров пасутся (по обе стороны) лишь на обочине, а семижды семь тощих мечутся в окруженном пламенем загоне. Это – история гуманизма, история гуманистического интеллекта во всей его безысходности. А все прочее, как сказал Верлен, писанина. Или религия – но это уже вопрос отдельный. И еще – язык, пиршество языка, каковым – и только каковым – при всей своей антиутилитарности является истинная поэзия:
«Лгать может вестник, но не сообщенье». Оден – из вестников, положивших жизнь на то, чтобы не лгать.
[Из современной датской поэзии][7]
Дания не подарила миру великого поэта. Так уж вышло. В пантеон всемирной культуры попали датский сказочник, датский философ и датский физик, всю ее осенила загадочная фигура Принца Датского – но датского поэта там нет. Гремел когда-то Иоханнес Эвальд, далеко перешагнула границы маленькой северной страны известность Адама Готлоба Эленшлегера, но по сравнению со многими и многими поэтами других стран их ореол изрядно блекнет. И если уж говорить о серьезном вкладе в европейскую и всемирную культурную сокровищницу, то таковой внесен не индивидуальным поэтическим творчеством, а фольклором – датские народные баллады полны оригинальности и очарования, позднейшему датскому стихотворству не присущими.
И вот – сборник современной датской поэзии. Собственно говоря, не только современной – здесь представлены и стихи, созданные во вторую треть нашего близящегося к окончанию века. На материале творчества шести поэтов показано последовательное развитие датской поэзии за этот период. Причем, поскольку сюда входит тридцатилетие, вобравшее в себя Вторую мировую войну, во время которой Дания была оккупирована нацистской Германией, тема антифашистского Сопротивления занимает в книге заслуженно важное место.
Творчество поэта, прозаика, критика, эссеиста и переводчика ПОЛЯ ЛАКУРА (1902–1956) представлено в настоящей антологии главным образом поздними стихами. Причина тому и в известной эстетической неравноценности созданного Лакуром (зрелые произведения оригинальнее и весомее), и в суровой оценке ранних стихов, данной самим поэтом в размышлениях о своем творческом пути и отчасти в поздней лирике. Лакур как поэт родился, по его собственному утверждению, как бы дважды – и его второе, подлинное рождение было связано с испытаниями военной поры.
Вторая мировая война, национальное унижение, вызванное оккупацией Дании, начало – в ответ и вопреки ему – героического Сопротивления горстки подпольщиков – лишь связанный с осознанием всего этого трагический опыт позволил Лакуру обрести подлинный голос, пробиться к Слову, которое он в высокой Фаустовой традиции почитал равнозначным Делу. Метаморфоза в широком плане западноевропейской поэзии типичная и вместе с тем глубоко индивидуальная.
7
В кн.: Из современной датской поэзии: Сборник / Пер. с дат.; Составл. Б. Ерхова; Предисл. В. Топорова. – М.: Радуга, 1983. С. 5–22.