Страница 8 из 11
И вот мы все четверо здесь, у него в палате. Я снова прокручиваю в голове плёнку событий его жизни: всё то, что рассказал о нём руководитель. Алику пятнадцать лет. Не обучаясь в художке, он рисует, как профессионал, получает дипломы на всех школьных олимпиадах, собирает собственную библиотеку. Круглый отличник по всем предметам. Точнее, рисовал, получал, собирал, был. Сейчас он – пациент больницы. На больничной койке он почти незаметен – от него, на самом деле, мало что осталось. Во всех смыслах. Я не хочу запоминать его мраморное лицо, жалкие тонкие пряди белёсых волос, тусклое мерцание водянисто-голубых неподвижных глаз. Хочу, но не могу не запомнить.
Алик пытался повеситься на ремне, привязав его к вешалке-крючку для одежды в своей комнате. Планка с крючками не выдержала и рухнула на пол вместе с телом Алика. На шум прибежала бабушка, с которой он живёт, вынула внука из петли и вызвала скорую. Вот так он и оказался здесь. Целую неделю бабушку не пускали к нему – она могла только по телефону узнавать о его состоянии. Острее всего меня колет в самую больную точку где-то в области груди одна подробность, которую нам рассказал руководитель реабилитационной группы: родители его разведены и уже давно завели новые семьи, отправив Алика жить к бабушке. Встрепенулись они только тогда, когда сын их залез в петлю. Да и то: всё, на что хватило их жалкой душонки, – пара звонков врачу с вопросом о том, жив ли Алик. Из-за сильного удушья у Алика случился эпилептический приступ, после которого он впал в кому. Через несколько дней ему стало лучше, но приступы ещё пару раз повторились. Потом прекратились. Однако посещения врач всё ещё не разрешал, хотя состояние Алика уже можно было считать стабильным. На вопросы бабушки врач отвечал, что Алик не хочет никого видеть.
Звонить во все колокола и обращаться за помощью даже к близким знакомым и родственникам она не стала. Узнав, почему, я просто обалдела: она хотела оставить этот случай в тайне, чтобы он «не бросил тень на их семью»! Да тут не тень какая-то, а сама чёрная мать-тьма чуть не рухнула на них вместе с небесами. И разве не нужно было в первую очередь направить все усилия на то, чтобы вытащить Алика из-под обломков этой черноты? Так нет же: её терзали «великие думы» о репутации семьи! А если бы у Алика получилось сделать то, что он задумал, она бы скрывала от всех его тело, чтобы никто ничего не подумал? До каких пор, интересно? Когда я слушала руководителя, во мне всё бурлило от возмущения и злости. Все они там хороши! Тоже мне, заботливые родственнички…
В общем, бабушка нашла каких-то частных психологов, но те отфутболили её к психиатрам. К психиатрам за помощью она обращаться не стала по той же причине: а вдруг кто-то узнал бы, что Алик лечится в психушке? Да и вообще, её внук ведь вовсе не псих, его не надо привязывать ремнями к кровати и пичкать таблетками. И он у неё хороший мальчик, всегда таким был, она никогда бы не подумала, что он способен на такое. Даже больница, в которую увезла её внука скорая, для неё тоже почти как психушка. Она думает, что Алика там залечат до состояния овоща. В общем, в итоге вышла она на наш реабилитационный центр.
Я удивляюсь не только поведению бабушки, но ещё и тому, что происходит во мне сейчас: всё моё прошлое отношение к таким ситуациям изменилось до неузнаваемости. На кровати под белым одеялом я вижу не слабака, а несчастного ребёнка, в жизни которого настал миг, когда он услышал тот самый внутренний звоночек: сигнал к последнему шагу, зов края. Даже не знаю, как это назвать: сочувствием, жалостью, сопереживанием, болью? Но кроме этого что-то ещё не даёт мне покоя. Это снова какое-то жуткое, щекочущее любопытство, желание заглянуть в щёлочку приоткрытой Аликом двери: что он видел там, на краю, когда чуть не…? Во мне снова просыпается падальщик! Едва ужаснувшись этому уже знакомому ощущению, я пугаюсь ещё больше, снова увидев её. Она прямо тут, в палате Алика! Кружит возле него и облизывается, как будто предвкушая. Или сожалея об упущенной добыче. Время от времени она поворачивается ко мне и скалится: вот-вот завизжит, завоет или захохочет. Она радуется тому, что я её вижу. И что с каждым новым её появлением мне всё сложнее от неё отмахнуться. И убедить себя в том, что на самом деле её нет. Но почему же это так сложно? Ведь я точно знаю, что никто не видит эту пятнистую тварь, кроме меня! В чате я вчера как бы случайно заговорила о той «забавной псине», что ошивалась вокруг меня, пока я пыталась оклематься после падения со ступеньки маршрутки. Так вот мне все трое ясно дали понять, что никакой псины там поблизости не было. Хорошо, что я сразу же свела это всё к приколу о помутнении в глазах от сотрясения – и никто, кажется, ничего неладного не заподозрил. Я чуть слышно шикаю на гиену, но она и ухом не ведёт. Подобравшись к изголовью, тварь тычется мордой Алику в щёку, дышит ему в лицо. Неужели он ничего не чувствует? Его тоненькая рука всё так же безвольно свисает с кровати. Я подскакиваю и хватаю его за эту самую руку, чтобы опередить вдруг устремившуюся к ней же гиену. Она, разочарованно взвизгнув, наконец-то исчезает. Выдыхаю с облегчением. Хоть и знаю, что всё равно она вернётся. Мне кажется, что сейчас во взгляде Алика вспыхивает что-то похожее на благодарность. И тут же гаснет. Может, он всё-таки что-то почувствовал?
Моё поведение никого из ребят не удивляет. Это и понятно: всё наверняка выглядело со стороны просто как порыв сочувствия. А гиену снова видела только я, похоже. Сейчас уже Светка держит смертельно бледного Алика за руку, щебечет что-то успокоительное. Ребята потом присоединяются к ней: Толик шутит, Вадя о чём-то мечтательно-монотонно вещает. Я будто сквозь малопроницаемую завесу слышу шум, но самих слов не различаю. Вижу только, как время от времени губы Алика начинают дрожать в слабой и безуспешной попытке улыбнуться. Интересно, Светка и пацаны хоть раз ощущали этот зов инстинкта падальщика, навещая спасённых ребят? Тех, из кого ещё не успел выветриться душок смерти. Влечёт ли он их, покалывает ли у них внутри от сладкого предвкушения и желания самим бежать к краю, как только они слышат знакомый зов и чувствуют запах близкого конца? А гиена им мерещилась? Никогда не решусь спросить их об этом. Это что-то такое… постыдное. О таком лучше помалкивать. А не то ещё сочтут меня сдвинутой по фазе. Мне бы сначала самой разобраться, что из всего того, что я в последнее время вижу и чувствую, происходит на самом деле. И только потом, может быть, сказать об этом ребятам. Ребята. А ведь я их собственные истории до сих пор не знаю. Как и почему они решили подойти когда-то так близко к краю? На чей зов они шли? Они мне ничего ещё не рассказали – значит, пока не доверяют. Но глядя на них сейчас, я вдруг ощущаю тот же, уже знакомый мне, зуд желания проникнуть за пределы видимого и известного. Надо только, чтобы они приоткрыли дверь и дали мне хотя бы заглянуть внутрь.
Мне снова вспоминаются слова руководителя о том, что главная задача нашей группы, как и лечащих врачей – не просто привести человека в чувство, но сделать так, чтобы он снова не попытался покончить с собой. Чтобы, когда он оклемается, у него просто не было возможности повторить попытку. Потому что во второй раз у него может всё получиться. И тогда суицид этот будет уже на нашей общей совести.
Из больницы мы выходим молча. Кажется, ни у кого нет никакого желания говорить об Алике, а всё остальное кажется пустяками, не достойными обсуждения. Дойдя до ближайшего перекрёстка, мы останавливаемся в нерешительности. Вроде как надо что-то сказать друг другу на прощание, но слова всё никак не произносятся. Светка меня обнимает, и мы стоим так долго-долго. Выпустив меня из своих объятий, она произносит каким-то неожиданно будничным тоном:
– Ладно, Веруня, мы пойдём, наверно. Ты там это… не забывай про наш чатик. Будем списываться, договариваться о новых встречах.
А к Алику мы ещё придём? Вот что мне хочется знать. Руководитель вроде бы говорил о том, что решение о повторных визитах волонтёров принимают лечащие врачи, родственники и другие «заинтересованные лица». Только вот кто в случае Алика реально заинтересован в его судьбе? Меня вдруг начинает душить горькое раскаяние: мы его бросили, а он там один остался, замотанный в белое одеяло. Неизвестно ещё, когда к нему пустят родственников.