Страница 6 из 24
Они были так увлечены своим делом, что не видели меня, пока я не оказался прямо перед ними. Я ничего особенного не делал. Просто подошел туда, где они стояли. Когда они увидели всего в двух метрах французского солдата, автомат, направленный прямо на них, ужас и страх в их глазах истекли кровью печали и отчаяния. Но старик-араб был опытнее, и его отчаяние испарилось, как только он заметил, как я смотрю на девушку. В тот же миг, когда я велел им, по-арабски и по-французски, поднять руки, он распрямился, притянул девушку к себе и загородился ею. Хотя она была все еще потрясена и напугана, девушка крепко сжимала блокнот и карандаш. Все случилось мгновенно. Он выхватил пистолет и медленно поднял, направив примерно в мою сторону. Я же старался прицелиться в него, но девушка загораживала большую часть его туловища. Они начали отступать, наугад, рискуя споткнуться.
Она была в смятении. И не была заложницей. Я преследовал их, держа палец на гашетке, и боялся, что если споткнусь, то убью их обоих, но шел не глядя, потому что не мог отвести глаз от них ни на секунду. Снова и снова я велел им остановиться, но они не останавливались. Я хотел застрелить его. Он был вооружен, он был шпионом, не подчинялся моим приказам. Но они двигались, а я держал в руках свой не шибко точный автомат, и единственной открытой целью была его голова. Мало того что я решил лучше умереть, чем убить невиновного, хотя ее вряд ли можно было назвать невиновной, но я еще и любил ее. Я был несчастен, потому что не поговорил с ней, несчастен, что они уходили. Какое-то время я следовал за ними, а потом позволил им уйти. Застрелить их было бы ужасно. Я знал, каково мне будет видеть ее агонию на земле. И даже его. Убить их я не смог.
Можете представить, как я грыз себя по пути на базу, потеряв всякую осторожность, как я спорил сам с собой, доложить или нет о случившемся. Я доложил и был наказан: два месяца в военной тюрьме. В тюрьме пришлось трудновато, мягко говоря. Но это было ничто по сравнению с дальнейшими событиями, с тем, что с тех пор не отпускает меня.
Пока я сидел в тюрьме, на нашу заставу напали. Войска противника прошли через лес обходным маршрутом, который, вне всякого сомнения, тщательно зафиксировали на карте те самые старик и девушка. Кем она была, я так и не узнал. Француженка? Из колонов?[8] Немка или шведка? И так-то я чувствовал себя не в своей тарелке из-за того, что сделал и чего не сделал, но во время нападения погибли пятеро солдат. Некоторые были моими друзьями и ровесниками, или почти ровесниками. Их жизнь оборвалась в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом или в самом начале пятьдесят девятого года, не помню точно. Там было гораздо теплее, как я уже сказал, и времена года перепутались у меня в памяти. Был ли я невиновен в их смерти? Наверное, они все равно погибли бы во время нападения, даже если бы не было той разведки, но я не могу сказать, что не чувствую своей вины.
Иногда я думаю, что вот эта моя склонность, это ощущение причинности и ответственности так же абсурдно, как поведение одного моего приятеля-музыканта, переставшего пускать меня в свою машину из-за того, что правая задняя шина однажды лопнула, когда я сидел на заднем сиденье справа.
– В абсурде особенно, – сказал Дунаиф, – проявляется диктатура эмоций. Чтобы попасть в погребальные камеры пирамид, приходится выбирать самые извилистые, нелогичные пути. В контексте ничто из рассказанного вами не лишено логики, и то, что вы мне рассказываете, безусловно необходимо рассказывать.
– Это давит на меня и всегда будет тяжким грузом. Хуже всего перед сном и сразу после пробуждения. Есть и другие, но я не хочу избавляться от их тяжести. Это только усугубит грех.
– Грех?
– Ну, не грех, ошибку. Ужасную ошибку.
– Я поражен тем, – заметил доктор, – как сильно каждая из них усугубляет другие.
– Я должен был умереть много лет назад, но все живу и живу.
– И в каком году, вы полагаете, вам следовало умереть?
– В сорок четвертом.
– Вот это практически наверняка оказывает влияние на все остальное, потому-то вы и не стали об этом рассказывать, – наверное, вы не можете, только констатируете, как будто это произошло не с вами, а с кем-то другим.
Какой бы ни была реакция на эти слова, психиатр ее не уловил и растерялся. Жюль просто продолжил, как будто ничего не слышал:
– Я уже говорил вам, ну или вы сами могли вывести из того, что я рассказал, как сильно и быстро я влюбляюсь. Беда это или нет, не знаю, но у меня есть друзья, которые ни разу не влюблялись, и я не хотел бы оказаться на их месте. Когда я встретил свою жену, я влюбился так, что думал, будто сошел с ума. Она умерла четыре года назад.
Ей было шестьдесят шесть, у нее было железное здоровье, и выглядела она как минимум на пятнадцать лет моложе. Хотя, наверное, это было тщеславие или иллюзия, но оба мы чувствовали себя, как будто нам тридцать лет. В молодости мы могли за день пешком пройти пятьдесят километров по горам. Даже в то лето, когда ее не стало, мы пересекли Пиренеи, мы купались в ледяных потоках. Господи, видели бы вы ее обнаженной, вы бы подумали, что ей тридцать. Мужчины моего возраста – полагаю, я слишком стар теперь, так что должен говорить: «не такие старики, как я», – заводят любовниц, влюбляются. Они хотят жить. То, что они ищут женщин помоложе, – биологическое побуждение, даже если они не знают об этом. Впрочем, это не умаляет их справедливой благодарности.
Я никогда этого не делал, но ведь мне это и не было нужно. Она была красивой и гибкой до самого конца. Болезнь ударила неожиданно, так же как поражает она молодых женщин. Мы были достаточно стары, чтобы приготовиться в абстрактном смысле думать о смерти или разговаривать о том, что будет, если кто-то из нас умрет, но даже в шестьдесят шесть и семьдесят смерть казалась чем-то очень далеким. Наверное, в наши дни это случается постоянно, когда пожилые люди порой крепки, как солдаты, и, как солдат, смерть застает их врасплох.
Мы сидели на террасе, собирались поесть. Все казалось замечательным и совершенно нормальным. Внезапно она согнулась пополам от боли в животе. Такое случалось иногда, очень изредка, и она сказала, что ей просто надо прилечь. Но через полчаса ей стало так плохо, что мне пришлось отнести ее в машину. Оказавшись внутри, она заплакала. Я уверен, она подумала, что никогда уже не вернется домой. Вот тогда-то мной овладел ужас, какого я не испытывал с тех пор, как был маленьким ребенком. Как при падении в бездну. Когда я впервые прыгал из самолета, за те секунды, пока вытяжная стропа не раскрыла парашют, я ощутил всепоглощающий страх.
Был уже довольно поздний вечер, и я мчался по Парижу весь путь от Сен-Жермен-ан-Ле, где мы жили, до больницы Питье-Сальпетриер. Я понимал, что дело серьезное, не хотел тратить время, получать направление, да и наш врач работал там, поскольку мы с Жаклин оба из Сорбонны и жили в Латинском квартале. И вот больница… что тут сказать? Она для бедных и обездоленных. Но наш доктор был там. Ему нет равных. Через руки врачей Питье-Сальпетриер постоянно проходят потоком тяжелейшие больные, так что врачи эти – настоящие эксперты. Но я все думаю, что должен был отправить ее в Швейцарию, в сверкающую, тихую, дорогую клинику – неторопливую, современную, где стены чисто вымыты даже с наружной стороны, чего в Питье, конечно же, нет и в помине. Но Питье похожа на полевой госпиталь. Создается впечатление, что, с чем бы ты к ним ни обратился, они уже видели такое вчера или третьего дня.
Так оно и было, но Жаклин больше не вернулась домой и больше никогда не ездила на машине. Последние шаги до каталки возле входа в отделение неотложной помощи, последний взгляд на небо над ней, последний глоток воздуха на улице – все было последним. Она гнала меня домой, но я просидел возле нее всю ночь. К полудню следующего дня нам сообщили диагноз, сказали, что у нее рак поджелудочной железы.
Тут Жюль сделал паузу, чтобы взять себя в руки.
8
Колоны (франкоалжирцы, пье-нуары) – этнографический и историко-культурный термин для описания группы алжирцев европейского (французского, испанского, а также иногда еврейского) происхождения, составлявших значительную часть населения Алжира в период французской колониальной экспансии 1830–1962 гг.