Страница 2 из 5
Любопытно, что «знакомый», «свой» полюс в подобных оппозициях может обозначать и нечто неэстонское, но уже освоенное. Так, например, поэт Хенрик Виснапуу (1890–1951) в своих эмигрантских мемуарах «Солнце и река», описывая свою поездку в Петербург, Гатчину и Царское Село летом 1914 года, определяет Петербург как «самый крупный современный город»[3], который он видел. Отношение к Петербургу у эстонского писателя, скорее всего, предвзятое и заранее негативное. Об этом можно судить хотя бы по тому, что он противопоставляет ему архитектуру другого знакомого и тоже знакового для эстонца города, говоря, что современная архитектура Хельсинки «запала в память, несмотря на широкие проспекты Петербурга, Зимний и Исаакиевский собор»[4].
Свое видение Петербурга, основанное в основном на символах, эстонские литераторы передают читателю по большей части уже тогда, когда он перестает быть формально их собственной столицей, т. е. уже после провозглашения независимости Эстонии в 1918 году, хотя при этом предпринимаются попытки восстановить восприятие Петербурга начала века.
Именно это делает прозаик Оскар Лутс (1887–1953) в «Королевской шапке» (1934), описывая армейскую службу молодого провизора, вследствие бюрократической оплошности оказавшегося в Петербурге 1910-х годов. В его мемуарной повести перед читателем предстает Петербург с небольшой эстонской колонией, которая помогает «своим» освоиться в русской столице. Этому процессу способствовало полное отсутствие языкового барьера – из-за усилившейся русификации с середины 1880-х годов общеобразовательные школы в Эстонии были переведены на русский язык обучения. Тем не менее элемент остранения есть, и прежде всего он относится к расстояниям: длинные дома и большие расстояния («Да, да, Семеновский госпиталь, конечно же, находится здесь же – как же он может находиться где-то в другом месте – так, примерно километра два за углом. Идешь и идешь, а дом в центре Петербурга все не кончается и не кончается», сам «военный госпиталь кажется целым городом») и – на этом фоне транслируется прямо противоположное восприятие того же фактора пространства самими петербуржцами: «… все расстояния у русских “за углом” и рукой подать»[5].
Несмотря на традиционное для русской культуры противопоставление Петербурга Москве по признаку иностранный, нерусский – исконно русский город, Лутс, человек другой культуры, не просто ощущает национальную принадлежность города, но даже выписывает латиницей хрестоматийную цитату: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»[6].
В написанных в 1935 году воспоминаниях, продолжающих мемуарную повесть, демобилизованный Лутс едет в деревню к родителям, а затем в университетский Тарту, где он учился. Сравнение Тарту с Петербургом проведено по наиболее явному признаку: «Тарту, какой ни есть, но родной, домашний»[7]. Это, однако, не мешает автору уехать в Петербург, после чего он задается вопросом: «Боже мой, что же было у меня на уме, что вернулся по своей собственной воле сюда, в эту кутерьму», где «толпы народа, визжащие голоса и режущие звоны трамвайных звонков, от которых уши вянут»[8].
Петербург уже не отпускает Лутса: варясь в котле большого мирового города, провинциал-провизор становится писателем. Именно здесь он чувствует, что живет: «У нас в этот час все города и городки словно полумертвые, а здесь кипит жизнь»[9].
Еще позже, в 1940-х годах, свои впечатления от Петербурга описывает Ф. Туглас. Отменно знающий русскую литературу, переводивший Чехова, Горького, Брюсова и др. на эстонский язык, Туглас попал в Петербург в 1906 году и, вспоминая об этом почти полвека спустя, передает свое восприятие его как «большого города», «метрополии», «искусственного города».[10]
В отличие от Лутса, поставившего целью передать непосредственное восприятие Петербурга молодым эстонским провинциалом, Туглас анализирует «этот гигантский организм», где он скрывался от властей весной и летом 1906 года. Он отмечает наличие в городе эстонцев, но прежде всего в демографическом аспекте: «Из 1,5 миллиона жителей – 15 % чужих, из них около 10 % протестантов. Правда, этот чужеродный элемент ассимилировался – это были немцы, эстонцы или финны. Они образовывали иной, не чисто русский мир». Этому вторят и высказывания самих петербургских жителей: «Да что мы – питерцы! Мы гостя принять не умеем. Это не Россия. Вы поезжайте в Москву, там увидите!»[11] Вывод, к которому приходит Туглас, совпадает с утверждениями русских культурологов, философов, литераторов: «Петербург по своему укладу отличался от России в той же мере, в какой его архитектура от остальных русских городов. В нем предполагали нечто куда более холодное, рациональное и казенное. Это отличие давало себя знать даже в языке, так как русской разухабистости здесь препятствовали многочисленные остзейские имена и выученный по книгам или просто ломаный язык». Вывод о том, что «Петербург никакая не Россия. <…> Это уже Европа»[12], кажется Тугласу несколько преувеличенным, и все же, возможно, именно приближенная к Европе сущность российской столицы стала импульсом для создания в эстонской литературе новой модели Петербурга – основанной на конвергенции, то есть на поиске в чужой столице, в чужом жизненном укладе и чужом народе «своего» компонента, «своей» роли и «своей» меры участия в петербургской жизни.
Именно поиск «своего» в «чужом», «себя» в «другом» дает наиболее интересные результаты, в то время как попытки проникнуть в сущность другого народа и объективно, с изрядной долей психологизма изобразить Петербург с русскими героями и русскими событиями оборачиваются искусственностью и литературщиной. Здесь в качестве примера можно привести повесть одного из самых талантливых прозаиков Эстонии 1920-х годов Августа Гайлита (1891–1960). Время создания его повести «Пропасть» пришлось на год 10-летнего юбилея Октябрьской революции.
Понятно, что автором двигало желание противопоставить обобществленной, коллективной Советской России трагическую судьбу обособленной личности – юной девушки, позже – молодой женщины, реализовав в определенном смысле один из вариантов известного мотива Достоевского: никакая идиллия, никакое счастье не могут быть воздвигнуты на слезинке ребенка.
Изображение Петербурга в повести следует литературной традиции. С одной стороны, Гайлит прибегает к излюбленным метафорам времен Октябрьского переворота «ветер революции», «метель» как знак восстания, мятежа, широко использующимся, например, в поэме А. Блока «Двенадцать» (1918), которые затем пронизали советскую публицистику и отразились в поэме В. Маяковского «Хорошо!» (1927). Второй пласт источников составляют произведения русской литературы, в которых Гайлит мог почерпнуть сведения о страшной зиме 1918 года (представляется, что это вполне могли быть рассказы Е. Замятина «Пещера» – 1921, «Мамай» – 1920 и «Дракон» – 1918), и эстонская публицистика тех лет. Петербург изображен у Гайлита пустынным, с обледенелыми каналами и домами, с виду безжизненным: «Дома стоят гробами в ряд, заледенелые, белые, мертвые. Витрины заколочены, двери забиты досками, из окон перископами торчат жестянки труб. <… > С наступлением ночи в городе не мелькает ни одного огонька, он слеп, ужасен, только метель со свистом сгребает сугробы»[13]. И далее – длинные караваны врагов революции, которых по ночам выводят на казнь.
Гибель старого мира, уютного, человеколюбивого, Гайлит изображает на примере судьбы своей героини – русской дворянки, которой дает соответствующее имя – Неэди Вронская (вызывая почти обязательную ассоциацию с «Анной Карениной» Льва Толстого). У его героини расстреливают отца, мать и брата, она голодает и мерзнет, но все же ей дают уехать из России. Однако в эмиграции ее жизнь складывается не менее драматично. Заболевшая чахоткой, Неэди Вронская с большим трудом добивается разрешения вернуться на родину, ее смерть, «приуроченная» Гайлитом к 10-летнему юбилею революции, символизирует полное освобождение новой России от людей прекрасного старого мира.
3
Visnapuu, Henrik. Päike ja jõgi. Mälestusi noorusmaalt. Talli
4
Там же.
5
Luts, Oskar. Kuningakübar. Mälestusi VIII. Talli
6
Там же. С. 59.
7
Там же. С. 174.
8
Там же. С. 195.
9
Там же. С. 206.
10
Tuglas, Fridebert. Pagulasaastad // Tuglas Fr. Mälestused. Talli
11
Там же. С. 255.
12
Там же. С. 253.
13
Gailit, August. Ristisõitjad. Novellid. Tartu: Loodus, 1927. Lk. 177.