Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 13



Многие факты говорят о том, что неприглядная действительность оставляла взрослым меньше возможностей для проявления чувств к детям, чем в наши дни. Передача новорожденных на кормление, в том числе не под семейным кровом, а, как говорится, на полный пансион, распространилось в позднее Средневековье, но наверняка практиковалось и раньше. Мы периодически встречаем кормилиц в песнях о деяниях – так называемых «жестах», и в куртуазных романах. В таких условиях физическое родство, видимо, ощущалось как данность, не более того. Если ребенок покидал этот мир в чужом доме, что наверняка случалось постоянно, вряд ли родители реагировали на это так же, как на потерю того, кто растет рядом. Церковная литература донесла многочисленные свидетельства того, что детей выкидывали за дверь, подкидывали под дверь, а то и «чаянно» или нечаянно душили в постели. Подобную дичь следует называть дичью, не разыскивая экзистенциальных объяснений. Но следует принять во внимание, что насилие над женщиной, ведущее к совсем не желаемой беременности, тоже было в порядке вещей и тоже дичь, даже если пресловутое «право первой ночи», якобы принадлежавшее феодальному сеньору, не более чем романтическая выдумка. В любом случае, одна жестокость порождала другую, и Средневековье знает тому множество примеров. На заре Нового времени проповедники очень часто говорили о младенцах, задушенных в постели, твердили об ответственности родителей за жизнь ребенка. И говорили с такой настойчивостью, что понимаешь: родителей действительно нужно было убедить, что подобная потеря не в порядке вещей и что жизнь даже такого беспомощного создания, как нежеланное или нелюбимое дитя – тоже ценна, что прерывание ее по «недосмотру» есть преступление. Парадоксальным образом клир, с не меньшим рвением выступавший против любых форм контрацепции, включая самые элементарные, способствовал медленному вызреванию идеи того, что рождаемость можно планировать.

Такой же дичью, как убийства младенцев, но уже на другом возрастном уровне, были кровопролитные походы сыновей-принцев на отцов-королей, известные как Западу, так и Востоку, как христианскому миру, так и, например, соседнему исламу. Сюжеты и коллизии иных шекспировских трагедий – вполне средневековые по происхождению. Сын, опираясь на недовольную, сплотившуюся вокруг наследника знать, требовал отказа от престола, и ничего хорошего проигравшего не ждало. Если же верх брал отец, то с сыном он поступал так же, как Петр I с царевичем Алексеем. Проигравшего обезвреживали доступными Средневековью способами.

Конечно, не всегда отношения между поколениями складывались так плохо. До нас дошли утешительные послания, в которых говорится о потере сыновей, реже дочерей, но они всегда написаны в связи с потерей взрослого сына и пестрят моральными максимами, позаимствованными либо у стоиков, либо у Отцов Церкви. За подобной риторикой опять же не услышишь плача. Андрей Боголюбский поставил церковь Покрова на Нерли в память о погибшем сыне. И это вполне средневековый жест скорби, молитва в камне, понятная, однако, и сегодня: похожие случаи известны в современной России. Но опять же – речь о взрослом сыне, о наследнике. Мы знаем из специально написанной поэмы, как горевал королевский двор, когда в 1230-х годах серьезно заболел Людовик IX. Мы знаем, что он был очень привязан к матери – испанке Бланке Кастильской. И, наконец, мы наверняка знаем от его биографа Жуанвиля, что он плакал, когда в сражении фактически у него на глазах погиб его брат, граф Робер д’Артуа. Жуанвиль увидел слезы, когда король снял шлем, и эта маленькая деталь указывает на то, что перед нами чуть ли не первые искренние, настоящие слезы, зафиксированные европейской литературой в самом начале XIV века. Но по большей части то, что мы читаем в текстах современников, по-своему закодировано, подчинено решению каких-то литературных или идеологических задач.

Средневековый человек не стеснялся внешних проявлений своего настроения, однако проявление эмоций и настоящие чувства – совсем не одно и то же.

Когда мы анализируем эмоциональный склад людей прошлого, мы, во-первых, примеряем его к нашему, современному, опять же весьма усредненному, лишенному нюансов и, следовательно, довольно условному «складу». Во-вторых, мы почему-то вменяем историческим источникам в обязанность зафиксировать искренние слезы горести или искреннюю улыбку радости на лице у матери. С таким подходом мы можем попросту констатировать отсутствие материнской любви у средневекового человека потому уже, что Дева Мария до XIII века ни в живописи, ни в пластике не улыбается сидящему у нее на коленях Младенцу. Средневековый человек не стеснялся внешних проявлений своего настроения, и письменные источники их фиксируют. Однако проявление эмоций и настоящие чувства, тем более душевный склад, характер, настрой, – совсем не одно и то же. У любого общества есть коды поведения, писаные и неписаные. Слезы, кстати, прописывались уже упомянутым IV Латеранским Собором каждому верующему как видимое свидетельство раскаяния: попробуй, значит, не поплакать перед священником, когда на кону отпущение грехов и вообще твое правоверие. Но за такими «кодами» реальность стушевывается, средневековый человек в самых обыденных своих действиях словно смотрится в зеркало, где каждый его жест фотографируется, запечатлевается в памяти потомков и современников. Историку остается дешифровка.



Мужчина по отношению к дому – существо внешнее, он обеспечивает его снаружи: пищей, богатствами и человеческими связями. Каждодневное управление всеми этими ресурсами – на женщине.

Кодировка, ритуализация, периодизация, подчинение инстинктов плоти доводам разума, своего или местного священника, церковному календарю и хитроумным предписаниям лекарей и даже ученой медицины – все это реалии средневековой семейной жизни. При всей видимой неустроенности ее рутины, велика в ней и тяга к порядку. И эта тяга делилась пополам между супругами. Мы говорили о «мире», о «чести», но не менее важным для семьи можно считать понятие власти. Мужчина считался существом более совершенным, чем женщина, уже потому, что создан был первым. Если Адама и Еву вместе называли «прародителями», то первозданным все же считался именно Адам. Поэтому и власть мужа над женой казалась естественной. Женщине же приписывалась слабость едва ли не во всем, от физической силы до ума, ее нравственную шаткость объясняли превалированием чувственности над разумом, поэтому как бы в ее же интересах ограничивали и ее автономию. Вся ее повседневная «география» сводилась к нескольким комнатам, кухне, рынку, церкви и колодцу. Мужчина по отношению к дому – существо внешнее, он обеспечивает его снаружи: пищей, богатствами и человеческими связями. Каждодневное управление всеми этими ресурсами – на женщине. Хорошая жена, насколько можно судить по городской литературе, – та, что умеет справиться с этой задачей. Она находит правильное применение в жизни продуктам, произведенным главным образом мужским трудом.

Семья во многом совпадает с понятием дома, и это отражается в языках, на которых говорила Европа, – ранних формах французского, английского, диалектах итальянского и немецкого. Его уют, теплая ванна, накрытый стол и застеленная постель – на все это усталый муж имел право рассчитывать точно так же, как жена могла требовать достатка. Если у семьи хватало средств, то управление слугами тоже женское дело, как и воспитание детей, по крайней мере раннее. Мирное сосуществование такой большой семьи, включающей в себя не только родню, полностью зависело от характера женщины, а этот внутренний мир, в свою очередь, проецировался в мир деревни или города, являло окружающим лицо семьи, ее достоинство и честь.

Такова, конечно, идеализированная иллюстрация к неписаному домострою Средневековья, мечта мужской половины человечества. Многие женщины делили с мужьями тяготы физического труда в поле или в мастерской, которую зачастую и наследовали. Дом, независимо от его размера и статуса, всегда был и центром труда, производства, пусть мелкого, кустарного. Чем выше семья находилась в социальном положении, тем важнее было отцу найти применение рукам своих дочерей – отсюда образ вечной пряхи и вышивальщицы. Считалось, что такой ручной труд не только удовлетворял потребности дома в тканях, но и не давал «слабой» женской голове наполниться «нездоровыми» фантазиями. Поэтому труд на благо семьи, общества или себя самого – наша следующая тема.