Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19



Выбоина и впрямь представляла собой идеальный футляр для кукиша.

Разъедаемый потом, я очнулся в Таможенном переулке (в правой руке еще гадко пружинило). Перед «Академичкой», разложив шкиперскую бороду по широкой груди, приосанивался ражий швейцар. «Старая таможня. Найт клаб», – прочел я электрическую вывеску. За стеклянной дверью под темными бесконечными сводами, будто новогодняя елка, перемигивались разноцветные огни – мне не удалось разглядеть столик, за которым Катька, мечтательно вглядываясь в свой внутренний мир, пресерьезнейше перечисляла: «Больше всего я люблю молочный суп с лапшой, потом с рисом…» – «Так-так, – услужливо подхватил я, изображая восхищенного репортера, делающего лихорадочные записи в невидимом блокноте, – значит, на втором месте у вас молочный суп с рисом…»

Даже сегодня, когда Катька, забывшись, пускается в повествование о какой-нибудь чепухе, я останавливаю ее озабоченной просьбой:

– Подожди, подожди, ты же еще не рассказала, какой молочный суп у тебя идет после рисового.

– Мерзкий тип, – безнадежно вздыхает Катька.

– Но почему?.. – возмущаюсь я.

И она резюмирует еще безнадежней:

– Мерзкий.

И снова всех оттесняет невообразимо юный дядя Сема, полуголодный на продуктовых карточках, ковыляющий на ободранных костылях по бесконечной «Академичке», по которой снуют официантки – последний пережиток царизма. После серых макарон с призрачным сыром дядя Сема присел передохнуть как раз за тем столиком, на который официантка только что поставила поднос с десятком припорошенных сырными опилками порций.

– Ты чего сидишь? – пробегая поинтересовался такой же поджарый приятель.

– Да вот к концу месяца отоварил все карточки, а съесть не могу.

– Так давай я доем?..

– Давай.

С удобной позиции у двери дядя Сема насладился зрелищем с полным комфортом: вот бежит официантка, вот приятель, загораживаясь локтями и отругиваясь через плечо, с удвоенной скоростью работает сальной дюралевой вилкой, вот они пытаются вырвать поднос друг у друга… Кстати сказать, за хищение соцсобственности в ту героическую пору по закону «семь восьмых» давали срок независимо от размера хищения.

– Он месяц потом со мной не разговаривал, – самодовольно завершал дядя Сема.

Я пришел в себя (вышел из себя) у центрального входа в Двенадцать родимых коллегий – гордые ордена на трезиниевском фасаде теперь кажутся мне кровавыми болячками, но скрижаль подвигов 1905–1906 гг. уже не оскорбляет памятных досок Менделееву – Докучаеву: Девятьсот пятый год и далек, и воспет…И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон, на длинные волосы, тайные речи, на косовороток подпольные встречи, на черные толпы глухим сентябрем, на росчерк затворов, на крики «Умрем!», на взвитые к небу казацкие плети…



Я природный мастурбатор: минувшее, воображаемое по-прежнему стремится проникнуть в меня глубиннее, чем сегодняшнее, реальное, – ампутированный хватает живого. Но я не дамся.

Все тот же темный, обморочно знакомый вестибюль, только сортиром веет еще более явственно… Не мастурбировать, не падать на колени пред унитазом, заваленным продукцией внутреннего мира, – употребить его по прямому назначению (даже струей противно дотрагиваться, но это чистая мнительность, то есть опять-таки мастурбация). «Несмываемый позор», – с кривой усмешкой процедил Мишка, и наш со Славкой радостный гогот ударил в эти самые своды, нынче совсем уж изъеденные проказой сырости. И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон…

Два пролета – и новая сорванная пломба: направо замурованный буфет, Тараканник… Разбросав усы вперемешку с лапами, тараканий Моисей пал на самом рубеже расчерченной на прямоугольники липкой земли обетованной – у подноса с сыпучими «александровскими» пирожными, имевшими наглость не только присвоить имя пирожных, словно они имели какое-то отношение к крему, но еще и стоить те же двадцать две копейки… Славку бы сюда – он помнил все цены лет за… Теперь было бы пятьдесят.

Но я ведь давно отучил себя от всех и всяческих мастурбаций – отчего же мне сейчас так больно?!. Не надо прибедняться – успехи налицо: раньше боль, потрясение пробивали до дна, теперь же, даже корчась от невыносимой муки, я умею хранить свою глубь холодной и невозмутимой. Я могу даже наблюдать за своими страданиями то с брезгливым любопытством, то с недоброй презрительной усмешкой. Именно так я фиксирую еще один легкий спазм фантомной боли: первая стипендия – повышенная, как я и верил, но это станет нормой лишь в сессии, свободные от противоестественных наук Маркса – Энгельса – Ленина. Мне не терпится выбросить этот избыток на друзей как-нибудь пороскошнее, а Тараканник, словно после какого-то тропического авианалета, с чего-то завален чешуйчатыми бомбами ананасов. Ну можно же простить семнадцатилетнему юнцу некоторую самоупоенность, с которой он выбирал бомбу покрупнее?.. Правда, мы казались себе, наоборот, ужасно взрослыми…

– Громче, громче, а то на набережной еще не слышали. – В Мишкином голосе звучит целый психологический аккорд: и отрывистая грубость простого работяги, и насмешка над тем, кто принял бы эту манеру всерьез…

Я каменею от незаслуженной обиды, но рублевки продолжаю отсчитывать с прежней небрежностью.

– А руки-то трясутся (от жадности, мол), – в той же огрызающейся манере.

– Что?!. – Я внезапно толкаю его в грудь. Еще слово – и я засвечу ему по зубам.

Но он снисходительно восхищается:

– Какой темперамент! Завидую…

Остаться без стипендии из-за своей же дури – злить капээсэсницу!.. – а потом изображать из себя единственного нонконформиста среди проныр и подхалимов – сегодня мне это кажется делом совершенно естественным. Зависть тоже представляется мне совершенно нормальным чувством – даже между друзьями. Оттого мне больше и не нужны друзья. Лихорадочная нужда безостановочно с кем-то делиться, в ком-то отражаться – это и есть молодость. Страстные влюбленности и бешеные обиды от единственного слова, часами, полуслепой, бродишь по улицам, придумывая самый-самый неотразимый аргумент, который наконец откроет обидчику, как он был неправ… Или лучше просто врезать по морде? Можно ударить, можно убить, можно театрально простить, можно все что угодно – кроме единственно разумного: прекратить общение – вот это абсолютно немыслимо. Категорическая неспособность оторваться от коллективного мастурбирования – это и есть молодость: не факты, а мнения тебя заботят.

Сегодняшний взрыв притворного мистицизма – это бунт не против результатов науки (их уписывают – аж за ушами трещит), а против честности, к которой она принуждает, против умаления своих страстей перед реалиями внешнего мира

Белые больничные колонны, мраморные доски с длинными списками павших университантов, наградная скрижаль – насчет того самого ордена Ленина за развитие русской (не советской – сорок четвертый год) науки. А пролетом выше, на получердачном третьем этаже, куда без специальной нужды не ступала нога белого человека, когда-то заходилась воем аэродинамическая труба – идиотские термины: «державка», «насадок»… – в конце концов, говорят, и погубившая нашего декана (ястребиный взгляд, ястребиный нос, боевые ордена – штурман бомбардировщика, – чтимые мною почище его членкорства и Госпремий за разреженные космические подвиги). Он вроде бы отказался переселять факультет в Петергоф под тем предлогом, что во время транспортировки трубы ее секретное устройство может быть раскрыто по форме контейнеров. В отместку ректор наслал на него комиссию столь свирепую… Теперь его портрет висит в Петергофском бетонном остроге между Ляпуновым и Чебышевым, но это уже по блату.

Передвигая постукиваниями пальца гирьку на совершенно медицинских весах, мы измеряли подъемную силу обвываемого трубой игрушечного самолетика, а лаборантка называла нас мальчиками и была уж до того свойская, что Мишка до самой Академии художеств предавался напыщенным ее восхвалениям. Он любил вдруг пуститься в неспешные восторги по поводу того, как кто-то из его еврейской родни скоблит ножом масло – быстро-быстро, как кошка лапой, а еще кто-то невероятно барственно хохочет: ха, ха, ха – каждое «ха» отчетливо выговаривалось напыщенным баритоном, – пока Славка или Катька наконец не напускались на гурмана: да что ты привязался – девица как девица, полно таких, сколько можно про скребление, про «ха-ха-ха»!.. Мишка умолкал с неожиданной смущенной улыбкой: искренность всегда его обезоруживала.