Страница 16 из 19
– Но к этому надо стремиться! – убеждал меня капитан.
* * *Ощущение приближающегося свидетеля оборвало сеанс – я разом захлопнул рот, смахнул пот, подтянул живот: делами, которыми вообще не следует заниматься, следует заниматься только наедине. По дышащей жаром пунктирной аллейке, все так же пронырливо вытягивая шею, руля портфелем, будто в метро, торопился Полбин – при всей альпийской белоснежности, обретенной за эти годы его бородкой, по-прежнему купчик из бани. Или с той исторической кандидатской защиты, на которую дать отпор Орловскому самодурству собрался весь цвет дискретной математики. При Орлове крутилось много непонятного народа, но со временем обычно у одного выяснялся брат в министерстве, у другого сват в ВАКе, однако иной раз Орлов мог и просто ткнуть в кого-то пальцем: будешь доцентом! А потому! Полбин-то уже давно профессор – некогда грозный ВАК ныне чуть ли не зарплату получает с выданных дипломов… Но я в полбинский диссертационный доклад когда-то вслушивался прямо-таки с тревогой: уж не из-за глупости ли своей я ничего не понимаю? Может быть, он хочет сказать… «Если бы он это сказал, ему бы сразу присудили степень, – гортанным шепотом ответил вернувшийся из Алжира на экспортном варианте «москвича» Тер-Акопян, блудливо сверкнув огненным глазом. – Я на всякий случай тоже придумал свое толкование этой ахинеи». Я понимающе улыбнулся, хотя был еще очень далек от того, чтобы видеть в новообразованном орловском совете бюро по выдаче ученых степеней нужным людям (если им попутно удавалось еще и вывести что-нибудь новенькое – тем лучше). Мне даже казалось справедливым, что орловская лаборатория имеет право выделиться в независимое подразделение, раз она приносит факультету три четверти всех договорных денег (кои военно-морским и военно-космическим воротилам все равно не разрешалось тратить ни на что, кроме «науки»). Поди додумайся в двадцать два года, что важно не то, кто сколько приносит, а то, кто какому богу поклоняется. Старый матмех поклонялся истине, и заставить его уважать кого-то, кто не умел бы «получать результаты», не удалось бы и святой инквизиции. Но перспективный Тер-Акопян среди орловских рысаков быстро оставил потуги фрондерствовать: на первом году он еще мог блудливо шепнуть где-нибудь за мраморной немытой спиной Геркулеса, что евреи, намылившиеся захватить самолет, приговорены к высшей мере, в сущности, за одно лишь намерение, – а годике на третьем он уже уныло давал отпор перепуганному лектору, вздумавшему полиберальничать (ну как же – математики, университет!) перед нашими доцентами в штатском. Из уст джигита в очках эта партийная брехомутия звучала особенно позорно: у капитализма перенимать нам нечего, темпы роста в СССР… И тут-то Орлов, перед которым Тер-Акопян и вышкуривался, разразился своим придушенным, как сквозь подушку, громовым хохотом.
Полбин уже скрылся в сауне Волховского, оставив за собой дух жарких подмышек, а вызванный им призрак Орлова вновь расширил мою грудь восторгом – уж, конечно, не потому, что Орлов когда-то мимоходом помог мне выбраться из трясины, куда сам же мимоходом меня спихнул: благодарность – это долг, дело, а мастурбационную глубь моей души способна всколыхнуть только красота, только сила, – и не важно, на чьей стороне она окажется. Полуграмотный мальчишка-подпасок, случайно задевает затаившуюся от вчерашнего фронта противопехотную мину, попадает в интернат для полуподвижных, там в три года с золотой медалью оканчивает десятилетку, затем в три года университет, причем завлечь его в аспирантуру помимо двух математических кафедр пытается еще одна философская. Через два года кандидатская, еще через год – докторская. Но тут-то… возможно, тогдашние еврейские патриархи и впрямь сочли работу слишком уж нахрапистой – все напролом, ряды за рядами, но, может быть, сыграла роль и его близость к Сорокину, успевшему до своего переезда в украинские академики очаровать меня солдатским протезом и ласковой простотой обращения; кто ж мог знать, что в пятьдесят втором году Сорокин написал в рецензии на монографию Залкинда: ссылка, мол, на первородство француза Пуанкаре есть ущемление авторитета русского Ляпунова (Залкинд имел глупость процитировать самого Ляпунова). Так или иначе, докторскую по своей монографии, переведенной впоследствии на все основные европейские языки, Орлов защитил лишь тридцатилетним старцем, и этот рубец…
Но не нужно все выводить из одного романтического эпизода – «он дико захохотал», – этот наголодавшийся и нахолодавшийся хлопчик, обратившийся в сиднем сидящего Микулу Селяниновича, накрепко запомнил, как по единому мановению полувоенного товарища из «виллиса» выволакивали из амбара хлеб, ради которого рвала пупы вся бабья деревня: по-настоящему, до дна, он чтил только власть социальных законов, правила игры, по которым следовало выигрывать. Уж он-то понимал, сколько умных слов можно нагородить по любому поводу, – помню конфликт с заказчиком, которому Орлов спокойно говорил в глаза: «Я докажу любому совету, что мы полностью справились с техническим заданием», – заказчику нужно было наполнить водой цистерну на вершине горы, а мы написали, что надо взять ведро и таскать. Итог всему подводит реальный успех: есть у тебя диплом доктора, лауреата, академика – значит ты и есть доктор, лауреат, академик, а все остальные аргументы – сотрясание воздуха. Быть может, именно из-за своего беспредельного презрения к пустословию Орлов не верил, что миром могут править краснословы, маменькины сынки, всего на свете добившиеся языком и связями, а не крутые мужики, горбом и грудью пробившиеся из подпасков в генералы, министры, академики. Говорили, что он приближает к себе публику попримитивнее, побезроднее, которой не с кем было бы его сравнивать, которая всем была бы обязана только ему, – но это лишь треть правды: Орлов считал выдвиженцев из простонародья не только более надежными, но и более заслуживающими выдвижения, чем те, кому все досталось от папеньки с маменькой. Я думаю, если бы Новак доказал, что способен сам пробиться в большие воротилы, Орлов сотрудничал бы с ним («Мы с Борисом Ароновичем Новаком обсудили») с таким же вкусом, как с Алексеем Николаевичем Косыгиным: «В восемь утра мы были у него уже третьими. Сразу подали чай, две минуты на доклад». При этом нажечь Алексея Николаевича – ухватить собственный институт на волне асучной моды (АСУ – автоматизированные системы управления, помогающие править на пару с ЭВМ), а потом слинять – это было святое дело, вполне по правилам. А потом урвать еще кусок на роботизации, на продовольственной программе. Не пускать в свой огород чужаков, хотя бы и асучников, – тоже дело святое: я пробил – я и хозяин. И мериться с исконным математическим гнездовьем не по сомнительным научным результатам, а по недвусмысленному количеству кандидатов и докторов, штампуя их в собственном совете, – а вы бы чего хотели? У вас в совете три академика? У нас для начала будет два. А уж «крупных деятелей практики» в партийных костюмах и разноцветных мундирах – тех хоть ж…й ешь. (Орловский язык своей образностью приводил в восторг меня и заставлял морщиться Соню Бирман: пфуй, мужлан, – но в мужланстве-то и был самый сок!)
Я оцепенел, когда под плахой лицом к лицу столкнулся сразу с двумя звездами первой величины (скромно сиявшими «Золотыми звездами» Героев Социалистического Труда), согласившимися поддержать труженическую ветвь математики, готовую держаться поближе к земле. Академик Колосов, не расстававшийся с кислой миной озабоченного крючконосого прораба, в двадцать три года автор классических теорем по теории чисел, в двадцать четыре шагнул в ополчение, чтобы в сорок пятом вернуться из Кенигсберга майором артиллерии, обретшим в расчетах поправок на ветер вкус к математической статистике – где впоследствии и сделался соперником самого Колмогорова. Рассказывали, что он – пятидесятипятилетний старик и дважды классик – обожал какую-то старуху за сорок, но поскольку право на развод академикам дарует чуть ли не лично Леонид Ильич Брежнев, то эта старая дура устраивает ему сцены, а однажды среди ночи даже выбежала во тьму с его комаровской дачи. Бедный Колосов поднял на ноги милицию и в присутствии участкового сорвал с себя и швырнул в угол свою геройскую звезду, крича, что эта женщина ему дороже всех звезд и Ленинских премий, – да-а…