Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 19



Зато у Боба все как-то складывалось сурово, но толково. Пока все бахвалились разгильдяйством, он мрачно бравировал усердием и всяких подробностей действительно знал намного больше меня; но там, где надо было начать с нуля, я соображал лучше – оригинальнее, быстрее. Тем не менее статьи и круглые пятерки даже по марксистско-ленинской муре на прочном фундаменте общественной работы были у него. Однако Тер-Акопян на два года укатил в Алжир и на письма не отвечал, Орлов из-за нас с Нова-ком – слишком уж явно мы выпирали из остальных – отменил обычай докладывать лучшие работы на кафедральном семинаре, но перед распределением всех по очереди вызвал к себе в кабинет и спросил, у кого какие имеются пожелания. «Никаких», – сухо ответил я, хотя душа моя рвалась к нему: «Любви! Любви!» «Хочу и дальше заниматься математикой», – мрачно сказал Новак. Однако верный своему эпатирующему обыкновению Орлов оставил в аспирантуре не просто лучших из русских – он выбрал одного способного, но дураковатого, а второй, со средним баллом, равным пи, вообще едва удерживал нос над водой, ни разу не сдавши анализ с первого раза. (Он уже давно доктор – усердие все превозмогает. «Такой врун!» – с благоговейным ужасом восхищался им Славка: во время их общей преддипломной практики тот с видом полной невинности мог подделывать результаты вычислений.)

И что тут началось!.. Член бюро, кореш Новака, кругленький энергичный Житомирский, опубликовал в стенной газете негодующую статью, в которой назвал Боба «безусловно» самым способным среди механиков (он почти ни с кем не был даже знаком). Потом Орлова вызвали для объяснений в комсомольский комитет. Мудрый Орлов не стал заедаться, прикатил по вдавливающимся под его тушей паркетинам, пустил по кругу только что полученный им диплом лауреата Государственной премии, задушевно объясняя, что Новак не подходит по профилю кафедры, а вообще-то он хотел бы оставить очень многих – и перечислил пять-шесть имен, в том числе и мое. После этого ему позвонил заведующий конкурирующей кафедрой Халупович с просьбой хотя бы дать Новаку рекомендацию, а уж место он, Халупович, выкроит у себя (с Бобом он лично не сказал двух слов), но Орлов не прощал попыток говорить с ним языком силы. Тогда через знакомых знакомых Бобу подыскали хорошее место в теоротделе котлотурбинного института – звучало низменно, но открывало доступ к ученому совету, что для Новака было делом, в отличие от меня, очень серьезным, и вообще к работе довольно свободной и квалифицированной. Сразу оговорюсь: далеко не все, кто принимал в нем участие, были евреи – порядочные русские помогали Бобу с удвоенной готовностью. И он, повторяю, вполне этого заслуживал. Но – не он один. Скажем, меня эта благотворительная буря обошла стороной – Соня Бирман так и не сумела превратить меня в своего.

Я делал вид, что меня эта суета не касается, но упоминание моего имени Орловым Новака коснулось: до этого он держался со мной как с достойным уважения соучастником, но тут вдруг недобро усмехнулся: «А что, ты ему подходишь – толковый, смирный…» Это он-то буйный, пять лет протолкавшийся по комсомольским посиделкам, не стеснявшийся признаться, что помнит объем производимой в СССР стали, из-за которого я в очередной раз лишился повышенной стипендии. После этого при встречах с ним я долго ощущал на лице невольную гримасу брезгливого сострадания… Потом-то прошло. Но сейчас опять вернулось. Теперь он где-то в Мичигане (боже, «У нас в Мичигане» – и Боб!..), говорят, одно время сидел без работы, был, при его социальном честолюбии, совершенно раздавлен, но теперь вроде бы снова получает свои восемьдесят тысяч в год. Он их вполне заслуживает – он умен, эрудирован, упорен, неприхотлив: отказывается различать восхитительное и скучное – ставит реальность выше капризов. Это идеальный тип для прикладных сфер.

Не то что я, норовивший слизывать только сливки. И не Женька, все старавшийся ухватить нахрапом. А ведь и Женькин след затерялся где-то в Штатах. Перед выпуском он что-то зачастил с негодующими разговорами, почему, мол, советский научный работник не имеет возможности более или менее быстро купить квартиру, автомобиль – обсуждать такие очевидности было так же скучно, как протестовать против внезапных Женькиных филиппик против Господа Бога, которого, разумеется же, нет, но примитивность аргументации все-таки побуждала к вялым возражениям: божественные цели и атрибуты лежат за пределами нашего разума, а советская наука не направлена на прибыль, и потому мы хотя и бедны, зато свободны… «Из Болгарии можно через Триест перебраться в Италию, а оттуда вообще открыт весь мир!» – гордо откидывал волосы Женька. И он действительно прорвался в Болгарию сквозь заслоны военкомата, хотя постоянно возмущался тем, что Зарницыны болгары (все как один красавцы) не испытывают заметной благодарности за освобождение от турецкого ига и, более того, цинично относятся к подвигу русского народа во Второй мировой: русские-де такие пьяницы и обормоты, что им все равно, жить или помереть. Это притом, что сами союзничали с Гитлером! Женька как-то вдруг обнаружил, что Зарница стесняется показывать его своим знакомым: «Это все равно что мамы стесняться!» – воскликнул он со слезами на глазах (мама у него с языка не сходила).

Вместе с тем стоило Женьку поддержать – да они-то кто такие, эти болгары: у нас вот и Пушкин, и Толстой! – как Женька тут же оскорблялся за жену и объявлял, что некий международный конгресс признал лучшим поэтом всех времен и народов Христо Ботева – так ему растолковала Зарница (оспорить – задеть ее, то есть его, честь), личным другом семейства которой, кстати, является великий Гяуров. А кроме того, болгары создали остроумный анекдот: по телефонному аппарату, по которому Тодор Живков говорит с Брежневым, можно только слушать, а говорить нельзя. (Чем болгары меня сразили по-настоящему – слово «пичкать» воплощает у них высшее неприличие, происходя от столь же неприличной «пички» – отнюдь не пичужки.)



Когда разнесся слух, что Женька действительно бросил в Софии беременную Зарницу (в России он был очень озабочен ее бесплодием – «ороговение матки» – и даже водил ее в Военно-медицинскую академию, где сразу, по его словам, заинтересовались чрезмерным оволосением ее щек) и через Триест перебрался в Италию, я даже подумал, что Женька невольно спровоцировал слух своей болтовней. Однако лет через пять-пятнадцать кто-то будто бы видел его в Штатах – в хотя и подержанном, но все же автомобиле. А еще через год-десять я услыхал, что Женька погиб в Сальвадоре. Надеюсь, вранье. Но тем не менее тогда меня эта новость сильно взволновала, хотя, казалось бы, с чего? Ведь для моей памятливости на низкое времени с его дипломной эпопеи прошло гораздо меньше, чем сейчас.

На преддипломной практике он попал к доценту Лаврову – жеманному Герингу, томно, едва ли не грассируя, выговаривавшему в телефонную трубку: «Поверьте, Людмила Донатовна, это экстра-, экстраважно». Лавров препоручил Женьке исследовать блуждающую особую точку какого-то электромагнитного уравнения из его докторской, но вскоре у них, естественно, разыгрался принципиальный конфликт, в результате чего Женька перед лицом усмехающегося Орлова обличил Лаврова в неумении дать точное определение блуждающей особой точки. В награду Лавров впаял ему совершенно убойную дипломную тему: Гималаи формул без проблеска идеи. Женька горел, иссыхал – разумеется, я не мог не прийти ему на помощь: я поделился с ним собственной темой и упросил своего Семенова сказаться Женькиным неформальным руководителем и будущим рецензентом. («Он заставляет себя уважать», – с гордостью сообщил Женька торжествующей Катьке, прослушав нашу дискуссию с Семеновым, почему-то не улавливавшим одной тонкости, связанной с интервалом продолжимости.)

В ту пору я сам пылал ликующим огнем, чуть не ежедневно выдавая новую плавку, так что на отрешенном лике слепца Семенова проступала нежность – не ко мне: что такое личность в сравнении с формулами, которые она творит! «Это будет покрасивее, чем у Черепкова», – я до полуночи благоговейно вникал в черепковский метод, опубликованный в олимпийски недосягаемом журнале «Прикладная математика и механика» («пээмэм», как небрежно бросали посвященные), а часа в три вскочил с колотящимся сердцем, чтобы трясущейся авторучкой проверить внезапную идею, позволявшую упростить Черепкова раз в тысячу. Затем осторожненько, с оглядкой я принялся за матричный метод самого Орлова и, решившись втупую развернуть основной характеристический многочлен, после многих кувырканий обнаружил, что он линеен по управляющим параметрам! Это как если бы у кенгуру вместо кишечника оказалась флей… да нет, флейта пустяк – с линейностью характеристического многочлена не сравнится ничто на свете! Орлов, как танк, прогрохотал над этим подземельем, стремясь захватить побольше территории, а между тем из линейности сразу выводилось, что задача Орлова в условиях неопределенности сводится к пересечению к-мерного (камерного, по выражению Мишки) линейного многообразия с областью Гербовица. Радость вроде бы и невелика, ибо, как выглядит область Гербовица, не знала ни единая душа, но я вырастил пучок кривых (каждый побег – электрический подскок в три часа ночи), которые заведомо ей принадлежали… Достаточные условия пересечения оказались грубоватыми, зато первыми в истории человечества, а при к = n-1 вообще исчерпывающими. «Это имеет смысл опубликовать», – надменно произнес Семенов, непроницаемый, как полинезийский идол.