Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 61

Египетский nem-anch есть орфический «апокатастазис» (возобновление мира). «Через бесконечно долгие промежутки времени светила небесные уклоняются с пути своего, и тогда все на земле истребляется огнем»; происходит апокатастазис; то положение звездного неба, какое было при начале мира, восстановляется, и мир начинается сызнова («Тимей» Платона).

В мире новом душа вселяется в старое тело, опять живет, опять умирает – и так без конца. Колесо катится не по земле, а вертится в воздухе – движение недвижное. Ужас дурной бесконечности – ужас египетских сумерек.

Озирис – вечная мумия, воскресающий, но не воскресший мертвец. Воскресения окончательного нет – есть только усилие к нему бесконечное.

Тайна о трансцендентности божеской еще сохраняется в мудрости жреческих школ, а в вере народной уже потеряна. Меркнет сознание Бога, сущего над миром. Грань между миром и Богом стирается, происходит не соединение, а смешение двух порядков. Что человек будет Богом, помнится, а что он еще не Бог, забывается. Не в существе между ними разница, а только в мере, в степени.

Богоподобие людей подменяется человекоподобием богов. Боги те же люди: стареют, болеют, умирают и воскресают – воскрешаются.

Все египетское богослужение есть не что иное, как воскрешение умерших богов. Изваяние бога есть мертвое тело его. Подобно Озирису, все боги Египта – вечные мумии, мертвецы не воскресшие. Когда царь-жрец вступает в святилище, то всякий бог есть труп Озириса, убитого Сэтом: так же растерзано тело его, раздроблены кости, голова отрублена. Два обряда, богослужебный и погребальный, тождественны: тем же орудием, в виде солнечной змейки-урея, отверзаются уста обеих мумий, человеческой и божеской; теми же мастями обе умащаются; теми же курениями окуриваются; те же румяна для щек и сурьма для глаз предлагаются обеим.

Обнимая умершего бога, жрец вдыхает в него дыхание жизни. И цель богослужения достигнута, когда божеский труп оживает в объятиях жреца. Но ненадолго: опять умирает, опять воскрешается – и так без конца.

Смертные боги Египта – слишком люди. Приступая к священнодействию, жрец успокаивает бога: «Я пришел не для того, чтобы бога убить; воистину, пришел я для того, чтобы оживить бога». Что же это за Бог, которого нужно так успокаивать?

Обожествление человека, очеловечение Бога – между этими двумя пределами мысль Египта кружится, бьется, изнемогает.

Полный свет Египта – в богочеловечестве, сумерки – в человекобожестве. «Царь есть Бог», на этом строится весь Египет. Можно сказать, что нигде никогда не бывало такой совершенной теократии. Это уже хилиазм, «тысячелетнее царство Божие», но в смысле обратном христианскому: хилиазм в настоящем, а не в будущем; в статике, а не в динамике. Там, где Апокалипсис говорит: «будет», Египет говорит: «есть».

Человекобожество ассиро-вавилонских царей, римских кесарей, византийских императоров есть только наследие фараонов – египетская вечность в веках.

И что такое наш социализм, как не опрокинутый хилиазм, царство человеческое вместо царства Божиего? – «Я не понимаю, как можно сказать: нет Бога, и в ту же минуту не сказать: я Бог» (Кириллов, у Достоевского). «Я Бог», начал Египет; «нет Бога», кончили мы.



Вот где конец Египта.

В Египте совершаются три тайны, тремя лучами светит свет изначальный: в Озирисе воскресшем совершается тайна Одного, Личность; в Озирисе итифаллическом – тайна Двух, Пол; в Озирисе теократическом – тайна Трех, Общество. Три Озириса в одном; три тайны в одной. Но это еще не последнее соединение, а только первая слиянность.

Три луча – три меча: как мечи, пронзают, режут нас антиномии Личности, Пола и Общества; бесконечно расходятся, раскрываются в нас три листа божественного Трилистника, в Египте еще не раскрытые, свитые, как лепестки подводного лотоса, где спит Младенец Бог.

«Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я почти заплакал: да вот, чтобы слушать его, я хочу еще жить, а главное, друг должен жить. Потом мысль: неужели он, друг, на том свете не услышит вентилятора? И жажда бессмертия так схватила меня за волосы, что я чуть не присел на пол. – Глубокою ночью» (В. В. Розанов. Уединенное, 265).

Глубокая ночь сгустилась над миром после египетских суме-рок, и в этой ночи «схватывает за волосы» мир египетская жажда воскресения.

«Могила, – знаете ли вы, что смысл ее победит целую цивилизацию?.. То есть, вот равнина, поле; ничего нет, никого нет… И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти слова: «зарыт человек», «человек умер», своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стенающим, – преодолевают всю планету и важнее «Иловайского с Атиллами». Те все топтались. Но «человек умер», и мы даже не знаем, кто: это до того ужасно, слезно, отчаянно, что вся цивилизация в уме точно перевертывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик (†) и выть на нем униженно собакой» (Ib., 279).

Из горбика, где зарыт человек, выросла пирамида Хеопсова, а из «собачьего воя» – эта надгробная песнь времен Птолемеевых:

Это и значит: «Египтяне тщетно служили богам».

И за тысячи лет до времен Птолемеевых, старый певец-арфист Антэфа царя уже поет:

Но вот, не радуется тот несчастный, в глубокой ночи, под свистящим вентилятором, которого «схватывает за волосы жажда бессмертия», или тот «воющий собакою» над могильным горбиком.