Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 22



Скряга отвел Шарлю покой в верхнем этаже, прямо над своей спальней, чтобы слышать все, если вздумается племяннику встать, ходить, шевелиться.

Когда Евгения и мать ее пришли каждая к двери своей комнаты, то, поцеловавшись, простились на ночь. Потом, сказав несколько приветствий Шарлю, холодных в устах, но пламенных в сердце Евгении, они разошлись по своим спальням.

– Ну вот и твоя норка, – сказал Гранде племяннику, отворяя ему дверь. – Если тебе будет нужно выйти, позови Нанету, а без нее собака разорвет тебя пополам… Ну, прощай же, спи хорошенько… А что это? Да здесь развели огонь!

В эту минуту явилась Нанета с нагревалкой.

– Ну, так и есть! – закричал Гранде. – Да что с тобой, моя милая? Разве племянник мой баба? Убирайся ты со своими глупостями!

– Да постель холодна, сударь, а молодой барин нежен, как красная девушка!

– Ну так кончай же скорей! – закричал скряга, – да смотри, не запали дома!

Скряга сошел с лестницы, ворча сквозь зубы, а Шарль остался как вкопанный посреди своей комнаты. Взор его блуждал в изумлении по стенам мансарды, обитым желтой бумагой с цветочками, которой обыкновенно оклеивают кабаки. Безобразный камин из бурого мелкозернистого песчаника, один вид которого вызывал ощущение холода, повергал Шарля в отчаяние. Лаковые желтенькие стульчики в весьма плохом состоянии, казалось, имели более четырех углов. Раскрытый ночной стол топорной работы, в котором мог бы поместиться сержант стрелкового полка, занимал половину всей комнаты; узенький ковер с каймой был постлан у самой кровати, украшенной балдахином, чьи суконные занавески, изъеденные молью, колыхались, словно готовясь оборваться.

Шарль пресерьезно взглянул на Длинную Нанету.

– Послушай, душенька, да полно, так ли? Неужели я у господина Гранде, бывшего сомюрского мэра, у брата господина Гранде, парижского негоцианта?

– Как же, сударь, у доброго, приветливого, милостивого барина… Развязать ваш чемодан, сударь?

– Разумеется, старый мой гренадер! Ты, кажется, служила в гвардейском морском экипаже?

– Ха, ха, ха! В гвардейском морском экипаже! Ха, ха, ха! Что это? Гвардейский морской…

– Вот ключ: вынь-ка из чемодана мой шлафрок.

Нанета была вне себя от изумления, видя богатый шелковый шлафрок с золотым рисунком старинного образца по зеленому полю.

– Вы это наденете на ночь, сударь?

– Надену, душа моя.



– О, да какой вы хорошенький в вашем шлафроке! Постойте-ка, я позову барышню; пусть она посмотрит на вас…

– Замолчишь ли ты, Нанета, Длинная Нанета! Ступай, я лягу теперь спать; все дела до завтра; если мой шлафрок тебе так понравился, то, когда я уеду, шлафрок… мой… оставлю тебе.

Нанета остолбенела:

– Как, вы мне дарите такую драгоценность? Бедняжечка, да он уж бредит!.. Прощайте, сударь!

– Прощай, Нанета…

Шарль засыпал.

«Батюшка не пустил бы меня сюда без всякой цели, – думал он, – но о делах важных надобно думать поутру, сказал, не помню, какой-то мудрец греческий».

– Святая Дева! Какой мой братец хорошенький, – шептала Евгения, прерывая свою молитву, которую она в этот вечер позабыла окончить.

Г-жа Гранде, засыпая, ни о чем не думала. Она слышала сквозь дверь в перегородке, как скряга скрипел, прохаживаясь по своей комнате. Робкая, слабая женщина изучила характер своего властителя, как чайка предузнавала грозу, по ей одной знакомым признакам, и тогда, по собственному ее выражению, она притворялась мертвой.

Старик Гранде ворчал, похаживая по своей комнате: «Оставил же мне наследство почтеннейший мой братец; нашел кому! Да что мне дать этому молодчику? Что у меня есть про его честь? Да я ему двадцать экю не дам. А что ему двадцать экю? Красавчик посмотрел на мой барометр так, что я, право, подумал, что он хочет порастопить им камин». Словом, раздумывая и ломая голову над скорбным завещанием брата, старик беспокоился и тосковал более, чем несчастный самоубийца, когда писал его.

– Так у меня будет золотое платье, – шептала, засыпая, Нанета. Ей снилось, что она уже надела эту напрестольную пелену, золотую, с цветами, с драгоценными каменьями. Первый раз в жизни она мечтала о шелковых тканях, как и Евгения в первый раз мечтала о любви.

Глава III. Любовь в провинции

Есть прекрасный час в тихой, безмятежной жизни девушки, час тайных, несказанных наслаждений, час, в который солнце светит для нее ярче на небе, когда полевой цветок краше и благоуханнее, когда сердце, как птичка, трепещет в волнующейся груди ее, ум горит и мысли расплавляются в тайное, томительное желание. Этот час есть час неопределенной грусти любви, неопределенных, но сладостных мечтаний любви. Когда дитя впервые взглянет на свет Божий, оно улыбается; когда девушка услышит первый удар своего влюбленною сердца, она улыбнется, как дитя. И как свет Божий первый приветствует сладким, теплым лучом пришествие в мир человека, так и любовь торжественно приветствует сердце человеческое, когда оно впервые забьется чувством и страстью. Такой час настал для Евгении.

Как ранняя птичка, она проснулась с зарей и помолилась. Потом начала свой туалет – занятие, отныне для нее важное, получившее свой особенный смысл. Она разобрала свои длинные каштановые волосы, заплела свои косы над головой, бережно, не давая кудрям рассыпаться и вырываться из рук, и гармонически соединила в прическе своей простоту и наивность с красотой и искусством. Умывая свои полные, нежные руки чистой, ключевой водой, она невольно вспомнила стройную ручку своего кузена и невольно подумала: отчего она так нежна, бела, так стройна и красива, откуда такая законченная форма ногтей? Она выбрала чулки как можно белее, башмаки как можно красивее и новее, зашнуровалась в струнку, не пропуская петель, и с радостью надела чистое, свежее платьице, выбрав его как можно более к лицу. Как только она кончила одеваться, пробили городские часы; как удивилась Евгения, насчитав только семь! Желая получше одеться и иметь на то побольше времени, она встала раньше обыкновенного. Не посвященная в тайны кокетства, не зная искусства десять раз завить и развить свой локон, выбирая прическу более к лицу, Евгения от нечего делать сложила руки и села подле окна; вид был небогатый, незатейливый: двор, узкий, тесный сад и над ним высокие террасы городского вала – все было весьма обыкновенно, но не лишено оригинальной, девственной красоты, свойственной пустынным местам и невозделанной природе.

Возле самой кухни находился колодезь, обнесенный срубом, с бадьей на блоке, в железной обоймице, укрепленной на деревянном шесте. Около этого шеста обвилась виноградная лоза с завядшими, изжелта-красными листьями; ветви и побеги спускались вниз, обвивая почерневший сруб, бежали далее по фасаду здания и оканчивались у деревянного сарая, в котором дрова были разложены с такой же симметрической точностью, как книги в кабинете любого библиофила. Мостовая двора, разбитая ездой, почерневшая, свидетельствовала о времени густыми клочьями мха и диких трав, пробившихся между камнями. Толстые полуразрушенные стены были увиты игривым плющом. Наконец, в углублении дворика возвышались восемь ступеней, которые вели к калитке садика; они были неровны, разбиты временем и почти скрывались под дикими кустами травы, живописно выбивавшейся из расселин треснувшего камня; издали целое походило на могилу какого-нибудь крестоносца-рыцаря, насыпанную неутешной вдовой его. Над громадой этих камней возвышалась полусгнившая, полуразвалившаяся деревянная решетка садика, живописно оплетенная местами игривой лозой. С обеих сторон садовой калитки две яблони простирали одна к другой свои кривые, коростовые ветви. В садике три параллельные, усыпанные песком дорожки огибали куртины, обведенные плющевой изгородью. В углублении садика старые липы, сплетясь ветвями, образовали беседку. На левой стороне были парники; на правой, возле самого дома, стоял огромный орешник, раскидистые ветви которого сыпались в беспорядке на крышу… Светлые, осенние лучи солнца, обычные на побережьях Луары, заблистали на небе, на земле и мало-помалу разогнали туман, темный грунт ночи, облекавший еще стены, деревья, сад…