Страница 9 из 38
– В Енисейском едва отбились от женихов, – хохотнул Тарх. – Воевода ей двадцать рублей сулил. Не осталась!
– Она же тебе стара! – удивился Михей, ничуть не смутившись тем, что услышал. – Разве среднему ровесница? – обернулся к Тарху, статному, широкоплечему мужу с окладистой бородой.
– Я ей не по нраву! – вздохнул тот, тоже любуясь стряпухой. – По греховной слабости пригрел бы, конечно, да Гераська ее чем-то прельстил. Других к себе не пускает.
– Я тебе ясырку найду! – переводя разговор в смех, пообещал Михей. – Говорят, они в блуде слаще.
Обожженное солнцем лицо Герасима с шелухой отставшей кожи на носу и по щекам налилось краской, он закряхтел, закашлял, перебирая ногами, как зловредный петух, торопливо соображал, что сказать.
– Так ведь грех братнину полюбовную вдову за себя брать! – вскрикнул обиженным голосом.
– То, что там грех, – Михей, смеясь, обнял младшего и кивнул на закат, – у нас, – указал на восход, – в почесть! Ох уж это скандальное новгородское отродье, – рассмеялся. – Едва встретились – сразу спор. Ладно, сама судьбу выберет!
Он присел возле струга братьев. Обозные люди торопливо обустраивали стан. Тарх суетился среди них, Герасим развязывал узлы на мешках с поклажей. Глаза Михея сами собой отыскали Арину, месившую тесто в березовом бочонке.
– Вольной воля! – пробубнил над ухом младший брат, проследив за его взглядом. – В нашем товаре и твоя доля. Мы с Тархом отцов дом продали…
Между тем все струги торгово-промысловой ватаги купца Гусельникова были вытянуты на берег. Приказчик Михайла Стахеев махнул рукой Михею Стадухину и стал переодеваться. Он каждый год возил на Лену ходовой товар, рожь и пшеницу. Герасим с Тархом пристали к его торгово-промысловой ватажке в надежде на помощь и науку. Оба приглядывались к сибирским порядкам, к покупателям, надеялись на помощь брата, служившего в Ленском остроге. Встреча с ним в Илимском и его покровительство были большим счастьем.
Михей подошел к земляку-приказчику. Последний раз они виделись прошлой осенью. Стахеев как всегда был весел и словоохотлив. Стадухин заметил на его лице крап оспинок.
– Где успел переболеть? – спросил вместо приветствия.
– Пустяки! – смеясь, отмахнулся земляк. – Принудили отдохнуть в Тобольском. Заперли в избе. Отоспался на год вперед! – отвечал, переодеваясь из дорожного платья в дорогой кафтан, обшитый по обшлагам собольими спинками, заломил шапку, шитую из меха черной лисы, кивнув земляку, направился в острог к таможенному целовальнику.
Юшка Селиверстов, сидя в стороне и примечая рассеянность Михея, напомнил о воеводском наказе, затем встал с рассерженным лицом, раскатисто выругался и по-хозяйски стал оглядывать струги пинежцев, чтобы товаров с них не выносили да всяких ярыжек не подпускали. Он нес службу за двоих.
Приказчик Стахеев вернулся с лучившимися глазами и привел илимского таможенного целовальника. Тот бегло осмотрел товары, имущество ватажных людей. Юшка укорил его за недогляд, потребовал развязать мешки, дотошно ощупывал их и всюду совал нос. Когда досмотр был закончен, он с видом человека, исполнившего долг, заулыбался, заговорил душевней и ласковей. Обозные люди развели костры, на стане запахло свежим хлебом и печеной рыбой.
Братья Стадухины, сыны Васильевы, сели в стороне. Михей виновато спохватился:
– Расскажите, что там, на отчине?
– Сперва мать померла, потом отец, ты о том уже знаешь, – повздыхав, стали рассказывать братья. – Перед кончиной передали тебе, старшему, свое благословение. Мы похоронили их рядом с дедами.
Михей встал, скинул шапку, трижды перекрестился, кланяясь на восход.
– Дом продали! – продолжил Тарх. – Герасим товар купил, у него торг лучше получается… А на отчине новости такие: считай полдеревни в Сибири. В иных домах одни бабы, ждут мужей и сыновей, другие брошены или проданы. Вот и мы подумали, что дому гнить? Вернемся богатыми – новый срубим. И времена там тяжкие – царевы холопы не дают жить по старине, заводят порядки латинянские. Сколько себя помним, царь все с ляхами воюет, а их на Руси все больше и больше. Приезжают с царскими грамотами, ведут себя по-хозяйски. На что устюжане были московскими пособниками в войнах с Новгородом, и те валом пошли в Сибирь от нынешних порядков, чтобы переждать лихие времена.
Вот и все новости! – Тарх пожал плечами и опустил голову.
– Правильно, что дом продали, – одобрил братьев Михей. – Подати скопятся – не рассчитаемся. Даст бог, разбогатеем, выкупим.
Герасим, по его словам, собирался торговать в Ленском остроге под покровительством Стахеева. Тарх хотел идти на промыслы, торг был ему не по душе.
Спать братья легли в сумерках, когда затих стан. Герасим с Тархом забрались под перевернутый струг. Вечер был теплым. Михей, с утра ждавший чуда и с тем проживший день, привычно улегся под открытым небом в стороне от стана, положил под бок саблю, поглаживая пальцами ножны, поднял глаза на зажигавшиеся звезды.
Смолоду, и даже в Сибири на службах, он думал, что все люди могут, как он, чуять злой умысел, но ленятся бодрствовать ночами. Поздно уразумел, что таким даром или наказанием наделены немногие. Чутье хорошо помогало при малолюдье, но в острогах и городах делалось мукой, истязало бессонницей, пока, к счастливому облегчению, само собой не притуплялось.
Михей привычно растекся душой по округе и содрогнулся от бессмысленного многоголосья. Только возле реки томилась, истекала слезами, какая-то печальная дума. Стадухин стал мысленно читать вечерние молитвы, чтобы отвлечься и уснуть. Помогло. Печальная песня выткалась на звездном небе обликом Арины. Сонно и счастливо, любуясь им сквозь ресницы, Михей улыбнулся, впадая в сладкую дрему. В очередной раз приоткрыв глаза, увидел смутное очертание облика в аршине над собой.
– Спишь? – прошептала она, клонясь. – А я не могу. Разбередил ты мне душу.
Михей сел, радостно прислушиваясь к звукам ночи, к ее шепоту, сладостно втянул в грудь дурман реки и женщины. Все это казалось ему счастливым видением, которого ждал прожитый день. Он взял ее за руку и тихо рассмеялся.
– Пойдем куда-нибудь! – предложила она, не высвобождая руки из его ладони.
Он легко поднялся, перекинул через плечо сабельный ремень, наспех опоясался и повел Арину сперва к реке, потом к березовому колку, возле которого они с Юшкой ночевали под баркой.
– Моему первому сыну было бы лет пятнадцать, – приглушенно рассказывала она. В ее голосе дрожали слезы, готовые сорваться в плач. – От другого мужа тоже был сын. Нет уж никого в грешном мире, всех Бог прибрал, а у меня душа окаменела – хотела абы как дожить до кончины. А ты сыновей попросил – и оттаяло что-то. Больно стало! – Она тихонько заплакала. – От Гераськи берегусь да отмаливаюсь: не хочу детей. А от тебя опять захотела! – Она остановилась, хлюпнув носом, положила руки ему на плечи, взглянула в упор.
В редкой темени сибирской ночи с гнусавым пением комаров Михей увидел, что лицо ее вытянулось, глаза в темных глазницах удивленно расширяются, губы дрожат. И в этот миг почувствовал на спине опасный, настороженный, любопытный и пристальный взгляд. С досадой обернулся. В десяти шагах, у реки стоял странного вида мордастый мужик с узкими плечами, с мокрой бородой, распадавшейся на брылы. Ноги его были непомерно короткими и кривыми, чуть не до колен свисало брюхо. Маленькие колючие глазки бесстыдно разглядывали уединившуюся парочку.
Михей хотел уже цыкнуть на пялившегося, но тот, вытянув короткую шею, издал два коротких и один длинный рык. Стадухин опознал вылезшего из реки медведя, закрыл спиной Арину, издал тот же звериный рев. Медведь скакнул на четыре лапы и бросился в воду. На разбуженных станах захрустел хворост, занялись гаснувшие костры.
– Мама родная! Как сердце-то бьется! – охнула Арина и стала оседать на землю.
Михей подхватил ее, невольно обвисшую, прижавшуюся высокой грудью к его щеке, припал губами к ее губам. Подрагивая от невольного, невымещенного испуга, с помутившимся рассудком заурчал, как медведь, стал раздевать ее, путаясь в складках незнакомой одежды, добираясь до сокровенной плоти. Остатками здравого ума чувствовал, что она не противится и даже помогает его рукам. И припал к ней, как истомившийся жаждой путник к роднику: пил и пил, радовался, что пресыщение не наступает и таяла, отпускала душу застарелая шершавая тоска по несбывшемуся.