Страница 7 из 38
Казаки отогнали зевак и начали разбирать сложенное Хабаровым добро. Кроме законного товара, сбруй, седел, топоров и неводных полотен, масла и жира в бочках в холщовом мешке были найдены три сорока собольих пупков, три бобра, неполный сорок соболей неклейменых. Федька тут же заявил, что это его рухлядь, купленная у тунгусов.
В углу амбара обнаружили ящик, опечатанный печатью Ерофея Хабарова. Ее сорвали, ящик вскрыли и увидели колоды игральных карт.
– Запрет на игру есть! – заспорил хабаровский приказчик. – А на торг картами – запрета нет.
Наконец, в одной из бочек были найдены одиннадцать сороков неклейменых соболей стоимостью, на вскидку, от пятидесяти до пятнадцати рублей за сорок.
Толпа зевак ахнула, Федька, по виду и сам удивленный, засопел, не зная, что сказать. Стадухин с Селиверстовым, окрыленные досмотром, стали кричать в две глотки, что соболя принадлежат Парфену Ходыреву.
Все изъятое было вынесено наружу и предъявлено любопытным.
Услышав к ночи, что Парфен Ходырев взят под стражу, Михей и Юшка решили, что свой долг исполнили.
– Даже дышать легче! – признался казак целовальнику.
Постник Губарь, прогуляв собольи штаны, разумно вытрезвел, продал одну из шапок, шубы и скупал на Гостином дворе ходовой товар, который в Ленском остроге оценивался втрое-вчетверо дороже. Он тоже считал свою службу исполненной и собирался в обратный путь.
Но дело с Ходыревым вскоре приняло новый оборот: его стал выгораживать черный поп Симеон, один из четырех духовных служителей, посланных Патриаршим приказом на Лену. Монах так резво взялся за дело, что Парфена выпустили на поруки. Селиверстов от новости сник, а Стадухин пришел в такую ярость, что прилюдно облаял черного попа, не пустившего его к причастию, по догадке обвинил, что тот подкуплен хитроумным сыном боярским, и даже на Господа зароптал: куда, мол, смотрит, попуская явному беззаконию?
Поп Симеон с крыльца церкви пригрозил срамословившему его казаку вырвать поганый язык, и когда за Стадухиным пришли приставы, он безропотно сдался, готовый принять муки за правду. Но те привели его не в острожную тюрьму, не в пыточную избу, а в посадский дом, горницу которого занимал письменный голова Еналий Бахтеяров.
У ворот дома позевывал караульный с бердышом на сыром березовом черенке. Хозяева, сотворив вечерние молитвы, укладывались ко сну на полатях и печи. По лавкам и по полу вповалку лежали люди, одни похрапывали, другие тихо переговаривались, кто-то заунывным шепотом вещал соседу историю своей жизни, приведшей в Илимский острог. Приставы указали Михею на дверь, завешанную зипуном, и стали готовиться ко сну.
В горнице сумеречно светилось настежь распахнутое оконце, среди лета затянутое бычьим пузырем. Над ушатом, потрескивая и шипя падающими головешками, горела лучина. От ее огня на стенах скакали тени в шаманской пляске. За столом сидел писец с пером в руке и, что-то вычитывая, подслеповато водил носом по бумаге. Бахтеяров, вынырнув из темного угла, взглянул на вошедшего ласково, и пока Михей крестился на темные образа с тлеющей лампадкой, все чесал бороду, будто примерялся к чему-то.
Казак насторожился, догадываясь, что письменному голове что-то надо, нахлобучил шапку, взглянул на Еналия прямо и вопрошающе. Тот усадил его возле писаря, стал вкрадчиво расспрашивать о службах. Голова не любопытствовал о пропаже томских служилых на Алдане, чему Стадухин был свидетелем, но наводил вопросы на черного попа Симеона, которого Михей прилюдно лаял.
В запале пережитой ярости казак опять выбранил попа и выложил, что тот не пустил его к причастию, вымогая посул. Сказал так и заметил вдруг, что писец, сидевший сбоку, скрипит пером, а Бахтеяров плутовато щурится и одобрительно кивает головой с длинным и плоским, как у селезня, носом. Стадухин, распаляясь, стал рассказывать, что хотел исповедаться о своих грехах, но Симеон не пожелал их слушать и выпытывал всякие глупости, чтобы выгораживать Парфенку.
– Этому попу в греховных снах не виделось, столько баб и ясырок перещупал Ходырев! – возмутился в голос. – А Парфенке грехи отпущены!
Стадухин говорил громче и громче, а когда в сердцах признался, что плыл из Ленского, чтобы объявить «государево слово и дело» против приказного сына боярского, писец, откинув прядь волос за плечо, сунул мизинец в ухо и затряс ладонью. Возле печки в избе приглушенно заворчали и заворочались отдыхавшие люди.
– Какие одиннадцать сороков рыжих соболишек? – приглушенно буркнул письменный голова. – Восемьдесят сороков одних только черных лис забрали при досмотре!
Стадухин на миг замер с разинутым ртом, торопливо вспоминая, отправлялась ли когда-нибудь государю такая казна? Изумленно кашлянув, заговорил тише, опять про злыдня Парфенку. Но письменный голова, шмыгнув длинным носом, перевел разговор на попа.
– Да вор он, вор! – сдерживая голос, отмахнулся Михей. – Меня про блудные помыслы пытал, а с Парфенки убийства, кражи, клятвопреступления снял. – Скрипнул зубами и стал перечислять, от кого что слышал про иеромонаха Симеона.
Бахтеяров, переломившись в пояснице, как перед начальствующим, алчно буравил его взглядом. Едва Стадухин перевел дыхание, выбранившись для облегчения души, вкрадчиво спросил, будто селезень клювом прошлепал:
– Скажешь то же самое, если воевода поставит перед собой тебя и монаха?
– Скажу! – молодецки приосанившись, пообещал Михей.
– Вот это по-христиански! – одобрительно залопотал письменный голова. – Нас государь послал в дальние свои вотчины, чтобы навести порядок. А без вас, без здешних служилых и промышленных сибирцев, без вашей помощи, что мы можем?… Грамоту разумеешь? Прочти, что записано с твоих слов, и приложи руку.
Ишь, поп-то чего удумал? – проговорился, когда казак поставил подпись. – Против стольника Петра Петровича грозит объявить «слово и дело». И Ходырев ведет себя дерзко. Видать, высоко, – поднял перст к низкому потолку и пуще прежнего прогнулся в пояснице, – кто-то его покрывает!
Стадухин вышел и направился к реке, где под разбитой баркой ждал Юшка. В жалобной челобитной, которую подписал, не было явной лжи, но как-то смутно и стыдно было на душе, будто в ответ на оплеуху схватился за нож.
На другой день его позвал посыльный от воеводы Головина. Михей крякнул, отряхнул сор с кафтана в подпалинах, перекрестился, укрепляя дух, и, придерживая саблю, зашагал за верстанным казаком.
– Я за тебя Николу молить буду! – крикнул вслед Юшка.
На крыльце съезжей избы, занятой воеводой, стоял письменный голова Бахтеяров. Он пытливо оглядел подошедшего казака и шепнул:
– Не трусь! – Хотя сам, по виду, изрядно чего-то боялся.
– А чего я буду?… – дерзко хмыкнул Стадухин, задрал бороду, расправил рыжие усы и шагнул за дверь.
В избе за столом, покрытым скатертью, сидел главный воевода Петр Петрович Головин с холеной бородой, рассыпавшейся по дородной груди. Кафтан его был расшит золотой нитью. Ни кивнуть, ни качнуть головой он не мог: на ней трубой была насажена высоченная боярская шапка. Воевода только водил глазами, с важностью моргал и хмурил брови.
На лавке против него сидели черный поп Симеон в скуфье и Парфен Ходырев в шапке сына боярского, обшитой соболями. Лицо бывшего приказного было перекошено злобой. Он бросил на казака такой испепеляющий взгляд, что Стадухин наконец-то полностью уверился – не зря плыл в Илимский. По лицам попа и сына боярского догадался, что писец уже прочел им жалобную челобитную, потому воевода и поставил их всех перед собой. К этому Михей был готов, этого добивался.
– Эх-эх! – Поп мельком скользнул по его лицу печальным взглядом. – Буйная да дурная твоя головушка! Не ведаешь, что творишь чертям на радость, наговорил ведь на меня напраслину. И кто же с тебя такой тяжкий грех снимет?
– Ты и снимешь! – огрызнулся казак. – Полсорока соболей выложу в поклон, еще и расцелуешь. – Скинул шапку, стал класть поясные поклоны на образа.
Воевода величаво помалкивал, властно водя вылупленными глазами с одного на другого. Положив последний поклон, Михей нахлобучил сермяжный шлычек и добавил, ответив презрительным взглядом на ненависть Ходырева: – За каждое свое слово готов лечь под кнут ради правды! Они о прибылях только и думают, – объявил громче и резче, – а там, – кивнул на полночь, – из-за того невинная кровь льется по сей день.