Страница 5 из 13
Глянул Тарас не вверх, а вниз – а там пропасть и погибель! И правда, нет на нем его шаровар небесной синевы! И не только шаровар, но и сапог алых с серебряными подковками, и пояса тоже нет.
Тут как грохнет позади него смехом весь великий козачий кош! Бам-м!
Подскочил Тарас на ноги – обожгло ему всё лицо ветками едва пролазного кустарника. Уже вскочив, продрал глаза, провёл рукой по засаднившим щекам, увидал кровь на пальцах. Вот теперь уж точно явь, а не сон дурной – во сне настоящей крови с лица не возьмёшь!
Бумх, бумх! Дзонн-дзонн! ухали и звенели барабаны и литавры в отдалении, на сечевом майдане.
«Вот бес! Весь покалипсис проспал!» – воскликнул про себя Тарас, раздвигая сплетения веток.
А взрыв козачьего смеха во сне, догадался он, – то наяву был гулкий, на весь Великий Луг, клик пушки, созывавший на майдан и тех, коих только пушкой и добудишься.
Да уж оправдание себе есть: три дня и три ночи, глаз не сомкнув, по приказу куренного атамана искал-выслеживал белого лиса – прямо-таки всего от кончика носа до кончика хвоста белого, – коего атаман приметил в плавнях то ли наяву, то ли во сне, то ли во хмелю, но сам не догнал. Одна радость – ведь понадеялся атаман только на его, Тараса, сноровку.
Выскочил Тарас из кустов, кликнул Серку. Явилась его маленькая резвая лошадка, как из-под земли. Тотчас же оба кинулись в реку наперегонки – в сторону далекого хора литавр и барабанов.
Устремился Тарас не стрижом, как во сне, а помедленней немного, потому можно успеть кое-что рассказать о егожизни.
Тарас был последышем в семье знаменитого на весь Великий Луг могильного козака Гната Палийки, то есть козака сторожевого, который на древних курганах-могилах зорко блюдёт земные просторы и движение крымской татарвы за самими окоёмами прозревает. Палийкой стал весь козацкий род с того дня, когда один из предков, заметив вдали татарскую орду да под рукой просмоленных бочек не имея, запалил на своём хуторе сарай, чтобы Сечь предупредить… да и весь хутор его в тот сигнал да в небеса тогда и ушёл полымем, треском и дымовым столпом. Роста Гнат был невеликого, вот как и сынок его, Тарас, потому и стал Палийкой, а не грозным Палием…
Гнат же ныне имел свой большой хутор, немало родовы и был записан козаком уж реестровым, не вольным, ибо искони любил порядок, а не разгул. Потому и женился – и после женитьбы уже не так часто стал бывать на высоком кургане-могиле, поделив смены со своим двоюродным братом. Однако ж низовые уважали его – не раз он татарские набеги вовремя предупреждал, умея не сомкнуть глаз неделями, да и чуткостью, зоркостью ока мало кто мог сравниться с ним.
А чьё уважение для козака-могильника ценнее всего? В первую голову – сечевиков. А Гната сам славный кошевой Петро Конашевич Сагадачный знал и мёд его отведывал. Сечевики не раз сманивали Гната – особенно, когда ещё не женат был – вовсе уйти к ним: «Тебе ж, Гнат, до своего хутора дольше, чем до Сичи, скакать да переплывать». И то была истинная правда!
А потом – женатого – уже шутя, но со смыслом: «Ты ж наш давно. Как степной жеребец, а всё в ясли глазом косишь… Ты ж, Гнат, считай, только с Рождества да до Пасхи при ж…е жёнки греешься… Тебя ж «козаком-зимовником» уж никак не оскорбишь… весь в нашу стать – и глазом, и махом, и живой коркой с макушки до пят». И то была правда!
«Так всю жизнь фитилем прокадишь, а главной гарматой не вдаришь! – смеялись низовые и тыкали Гната в уд, но издали: – А этим-то самопалом всяк стрелять может, славы той пальбою не обрести». А вот в этих насмешках Гнат всей правды не видел.
Потому как любил свой хутор. Любил женку свою, красавицу, что уже принесла крепких сыновей-погодок, а потом, спустя, правда, пять годков, и третьего – Тараса. И – табун свой. И – ульи свои.
И не признавался Гнат сечевикам, что люб ему свой порядок, а не их удаль-гультяйство. Любо то, что он и свой хутор родной, и вроде как всю Сечь к хутору в придачу стережет на кургане по праву и долгу наследства. Уж как ни глумились сечевики над тем, что Гнат – козак реестровый, то бишь записанный в присягу крулю посполитному, а он им смиренно прощал. По-хозяйски дорог был ему и договор с самим крулем Сигизмундом, бес его унеси. Хоть и знал Гнат, что не убережёт его, козака, никакой договор против дури старшины-шляхтича или какого ляха повыше старшины, однако ж ближайшие по округе шляхтичи-старшины знали-ценили его мёд, и даже коронный комиссар проездом его мёд запомнил, махнул алыми перьями на шапке и велел слать в его имение… Вот и думал Гнат, что такое «добро» от самого коронного комиссара посильнее реестровой хартии станется. А ещё думал Гнат, что и для всей Украйны, а заодно и – для круля, уж чёрт с ним, какой есть, он, Гнат Палийко, здесь, на высоком кургане, полезнее, нежели в тесном реестровом призыве, а потому оставят его, козака Гната Палийку, навсегда «фитилём» на верхотуре и при сторожевой гармате.
Уважение свое к козаку-могильнику утверждали сечевики не только словом и добрым слухом за глаза, но и вещественно, а именно: дымил Гнат вволю таким тютюном, какой и сам кошевой лишь по праздникам в свой нос смакует. Был то не махорный самосад-«самсун», сеянный в низовых пределах, а истинно турецкий смолистый «йениче» или «драма», коими турки, как самыми дорогими перцами, торгуют до самых шпанских земель. Привозили сечевики Гнату тютюн, взятый с бою – с караванов и торговых галер: «Остри взор, Гнат, крепче!»
«Чем ночь крепче, тем у меня глаз крепче и вострее!», – не хвалясь, отвечал Гнат…
И вот однажды Гнат вернулся домой со своего кургана-могилы точно на другой день после того, как жена ему третьего сына принесла.
– Гнатю, радуйся! Али ты сыну не рад? – Так виновница радости вопрошала мужа, когда тот домчался до хаты. – Что глядишь на сына, как на неведому зверуху? Что с бровями-то у тебя? Или в них по два пуда весу стало, поднять не можешь?
Жена измождённо шутила невесомым после родов дыханием. Не могла верить, что супруг не рад третьему сыну, что вышел из её утробы куда легче и проворней первых двух, не томил мать тяжкими потугами.
– Рад, рад я… – заведённо отвечал Гнат, тщась приподнять повыше свои отяжелевшие думами брови. – Как не рад! И больше рад, что ты теперь жива. А брови – так с дюжину дней не спалось, вот и затяжелело чуток, – соврал Гнат, ведь в минувшую неделю не пропустил он ни одного из положенных степному сторожу послеполуденных часов сна.
– Ты глянь, сын у тебя прямо светится небывало, – первый раз за минувшие с родов часы повела пустою, без младенца, рукою жена Гната. – Недаром на рассвете к свету божиему потянулся.
Действительно, младенец был необычайно светел кожей и будто освещал собою всю хату. И не орал нимало. Про то мать его особо сказала:
– Он у тебя и не закричал, а сразу смеяться на божьем свете начал.
И продолжала, чая разогнать тревожившие её тени на лице мужа:
– Сразу ручками замахал и, дай волю, чуть на ножки свои малые не встал. Уж испугалась, не побежит ли зараз из хаты, как перепел из яйца. Веселый будет, шустрый. Имя-то, пока спешил, думал для дитяти?
– А Тарасом назовём, – само вдруг вырвалось из души Гната.
– Отчего ж Тарасом? – вопросила жена.
– А то древнее имя, как слышано, и означает «бурливый» да «неугомонный», – наскоро объяснил Гнат.
– Так тому и быть, Гнацю, по-твоему, – легко да глубоко вздохнула жена. – Попу сам втолкуешь как надо.
А святой день, когда крестили младенца, как раз и выпал на мученика Тарасия.
А на другое после Святого Крещения утро Гнат подсупонился, будто в поход с воинством выступать, а выступил дома перед женой и сыном Тарасом. И сказал он речь краткую – опять же, будто не пред супругой в хате, а на самой раде козацкой пред товариществом – голосом крепким, зычным:
– А вот так. А нынче, Оксано моя, повезу я своего сына Тараску на могилу да ночью покажу ему всё, что видно с нее по всей земле Божией, как и положено видеть то могильному козаку.