Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Один из тюркменов порылся в коржумах (переметных сумках), достал оттуда кусок сухого, твердого, как камень, овечьего сыра, называемого по-киргизски «крут»; потом отделил от него небольшую часть и распустил в воде на дне кожаного ведра.

– На, лакай! – сунул он мне ведро к самому лицу.

Я приподнялся на локте, приподнял голову и даже застонал от боли. Я не мог воспользоваться предложенным мне питьем.

– Развяжи ему руки!

– Совсем развяжите, совсем… Ноги болят… – стонал я. – Зачем меня мучить, я не уйду… Вас много, я один, чего боитесь?

– Да, один! Небось, там так барахтался, что коли бы я не сломал приклада о твою голову, ничего бы с тобой не сделал! Просто зарезать бы пришлось!

– Вон, гляди, Мосол все со своим брюхом возится!.. – кивнул другой в ту сторону, где лежал раненый тюркмен. – Все твоих рук дело!

– А, знаешь, его надо и в самом деле распутать, пусть отдохнет, после опять скрутим!

– Пеший в степи не убежит, да на таких ногах… – усмехнулся тюркмен, глядя на мои искалеченные веревками ноги.

Меня развязали, часа полтора, по крайней мере, лежал я навзничь, лицом к небу, пока только восстановилось кровообращение. Слабыми дрожащими руками подтянул я к себе ведро, чуть не опрокинул его… Захватил зубами за его край и всосал в себя кисловатую, сильно пахнувшую потом сырную гущу… Я почувствовал себя много свежее, и если бы только не эта тупая боль в голове… Я ощупал рукой больное место: громадная шишка находилась у меня как раз над левым ухом, волосы вокруг были совершенно склеены запекшейся кровью… Левым глазом я видел гораздо хуже, чем правым…

– Ты куда это ехал? – спросил меня, пытливо оглядывая с ног до головы, первый барантач.

– В отряд, что впереди стоял… – отвечал я, быстро приготовляясь к предстоящему допросу.

– Зачем?..

– Послали меня… а зачем – про то начальники знают!

– Гм! Да ты сам разве не начальник?..

– Нет, я простой сарбаз (солдат). Какой я начальник!.. – употребил я маленькую хитрость. Я знал, что это могло бы пригодиться мне впоследствии: за пленными солдатами, во-первых, гораздо меньше присмотра, а во-вторых, гораздо меньше придирок и хлопот, если бы могло коснуться обмена или выкупа…

– Не хитри, не лижи языком грязи! Вон те двое, что остались отсиживаться, то простые; а ты тюра… мы, брат, тоже не в первый раз вашего брата видим!

– Как знаешь!

– То-то!.. Что же это ты так просто по степи ехал, или не знал, что мы тут же держимся?..

– А чего мне вас бояться?

– А вот видишь чего!.. Эй!.. Го-го… Я тебя!.. – прикрикнул он на своего жеребца, только что хватившего задом своего соседа.

Помолчали все немного. Слышно было только, как стонал и охал тюркмен, теперь уже скорчившийся кренделем, так что лицо его приходилось у самых колен.

– Пулька твоя маленькая в животе у него сидит! – объяснил мне Гассан причину страданий своего товарища.

Опять наступила ночь, настоящая степная ночь: тихая, душная, с мерцающими сквозь туманную мглу звездами.

Мне опять связали локти и просунули сзади между ними обломок пики; ноги, впрочем, оставили мне на свободе…





И к чему они могли бы послужить мне, когда я положительно не способен был подняться даже на колени? Тюркмены очень хорошо заметили это обстоятельство и потому не позаботились даже стеречь меня ночью, а все четверо крепко заснули, за исключением только раненого, теперь уже непрерывно стонавшего. Только в смертельной агонии человек может стонать таким образом.

Несколько раз что-то вроде сна набегало на меня, мои глаза закрывались, но и в эти минуты мне ясно слышались тоскливые стоны, заглушавшие даже дружное носовое похрапывание спящих разбойников.

До рассвета еще поднялся на ноги наш бивуак – и начали все собираться к отъезду.

Два тюркмена разостлали на песке конскую попону, подошли к своему раненому товарищу, который, наконец, перестал стонать, взяли его за голову и за ноги, брякнули, как мешок, на попону и заворотили его, как пеленают маленьких детей. Весь сверток был обвязан арканом – и этот продолговатый тюк перевесился поперек седла, притороченный к нему ременными подпругами. Лошадь храпела и рвалась, когда усаживали на нее такого оригинального всадника.

– Если бы это я умер, то со мной поступили бы иначе! – невольно представлял я сам себе милую картину. – Со мной дело было бы гораздо проще. Мне бы не потребовалось целого войлока; одного мешка, маленького мешка, в чем обыкновенно дают корм лошадям, было бы совершенно достаточно, чтобы спрятать мою голову; а тело было бы брошено на месте, разве только оттащили бы его подальше от колодцев, к которым обыкновенно всякий номад питает некоторого рода уважение.

– Гайда, гайда!.. – прикрикнул Гассан, когда, наконец, и меня усадили на конский круп за седлом, и вся шайка гуськом выбралась из котловины. Выехал один всадник, посмотрел налево… принюхался, как волк, оставивший логово… За ним другой, затем третий… Фыркая и подбрасывая, выскакала лошадь с трупом, и все волчьей неторопливой рысью потянулись степью – совсем в противоположную сторону той, где все ярче и ярче разгоралась золотистая предрассветная полоска.

О, нам предстоял тяжелый знойный день, к концу которого, впрочем, Гассан, как можно было догадаться из разговора, предполагал добраться до большого лагеря на Дарье – лагеря, где, по его соображениям, должна была находиться ставка муллы Садыка, этого степного богатыря, постоянного непримиримого нашего соперника.

К вечеру этого дня мы заметили вдали какую-то дымчатую полосу, слегка волнующуюся вместе с нижним слоем нагретого за день воздуха. Полоса эта то исчезала, то появлялась снова; наконец, мы ее совсем потеряли из вида, спустившись в какую-то лощину; поднялись снова и снова увидели ее, теперь уже значительно ближе, так что можно было уже узнать воду, обрамленную белыми песчаными берегами.

– Дарья!.. Дарья!.. – протянул Гассан вперед свою руку, вооруженную нагайкой.

– Дарья! – отозвались остальные более веселым голосом.

Даже лошади обрадовались воде и чуяли хороший отдых; они заметно поддали ходу, все поводили беспокойно ушами и широко раздували красные ноздри, словно чуяли уже благодетельную свежесть водных масс.

Там и сям поднимались на самом горизонте струйки дыма, паслись верблюды на редко поросших солонцах, виднелась даже верхушка закопченной рваной кибитки, выглядывающая из-за небольшого кургана.

Чем ближе подходили мы к Аму-Дарье, тем яснее и яснее развертывалась перед нашими глазами картина необъятного военного лагеря степных кочевых народов.

Вон там весь берег, до самых отмелей, занят киргизами, адаевцами и другими народами, сочувствующими хивинскому хану; это видно по конским табунам, разбросанным на громадном пространстве, под охраной нескольких конных групп. Воинственные тюркмены – те пускают своих лошадей на подножный корм и держат их на приколе – совершенно оседланных и во всякую минуту готовых к услугам своего господина. Вон торчат их пики; издали легко принять за редкий тростник эти тонкие, гнущиеся по воле ветра черточки… Вон кольчуги и щиты их сверкают на солнце. Дальше ярко зеленеют островерхие палатки… Везде народ, везде движение. Целые стада овец пригнаны к лагерю и столпились у воды тесными группами. А верблюдов сколько!.. Все склоны берега усеяны медленно двигающимися бурыми горбатыми массами.

– Гайда, гайда! – покрикивали мои конвойные.

– С барышом… с добычей! – кричали им попадающиеся навстречу наездники. – Где взяли?..

– Там, где и для вас много осталось! – уклончиво отвечали тюркмены. – Тюра-Садык дома, что ли?

– Мулла вчера ушел на разведки, «черные» с ним пошли…

– Когда назад будет?

– А кто его знает!..

– Жаль!.. А мы было думали… Наши на том же месте стоят?

– На косе, за камышами!

Стемнело. Огоньки загорелись во всей степи, дрожащие красные столбики потянулись от них по гладкой поверхности реки. Жалобно блеяли овцы, согнанные для водопоя. Звонко ржали лошади, хриплым ревом надрывались верблюды…