Страница 10 из 23
– Дура она, значит? – Переспросил кавалер, теперь он был уверен, что эта Магда Липке точно причастна к делу.
– Так всем понятно, что дура она, – с вызовом говорила мать кузнеца, – непонятно, чего это Святая Инквизиция бабьими распрями занимается?
– Непонятно тебе? – Спросил кавалер таким тоном, который и Сыч, и Ёган хорошо знали.
Даже Брюнхвальд глянул на Волкова с опаской. А тот, вставая из-за стола, обещал глупой бабе:
– Сейчас ты всё поймёшь. – И заорал: – Сыч, одёжу с неё долой, на дыбу её.
– Не посмеете! – Взвизгнула баба.
Да куда там, Сыч и помощники его, только взглянув на кавалера, поняли, что ласки больше не будет, и стали раздевать Магду Липке. А так как она пыталась сопротивляться и оскорблять их, то платье на ней порвали, а саму голую, тащили к дыбе по полу и били её немилосердно. Вряд ли эта женщина испытывала в жизни такой позор и такое обращение. Затем, заломив ей руки, приподняли над полом, так, что едва на цыпочках стояла она. И орала надрывно от позора и боли.
Сыч взял в руки кнут, глянул на кавалера. Тот поднял один палец, что значило один удар. Сыч и ударил. Откуда только умения набрался. Ударил с оттягом, со щелчком. Конец хлыста лёг как надо, от зада пошёл к лопаткам, пройдя меж заломанных рук и оставляя кровавый рубец вдоль всей спины. Магда Липке заорала от боли, обмочилась, а потом стихла. И в здании стало тихо-тихо.
Волков, уставший от галдежа, стонов и воя аж зажмурился от тишины такой. Так хорошо ему стало, что сидел так, наверное, целую минуту, а открыв глаза с удовлетворением отметил, что все бабы сидят тихо и от страха даже не шевелятся. Даже мать кузнеца, что висела на дыбе, не издавала ни звука, разве что носом шмыгала тихонечко. И монахи перьями не скрипели и не разговаривали.
Он встал размять ногу, ныть стала, пошёл к висящей на дыбе женщине взял её за волосы, задрал её лицо к себе и спросил:
– И где спесь твоя вся теперь?
Женщина не ответила, кряхтела только, так как руки ей верёвка выламывала.
– Взрослая женщина, висишь тут голая, кнутом битая, в позоре и моче своей, – продолжал он, – а все оттого, что дура. Не она дура, – Волков кивнул на жену столяра, – ты дура. И это только начало, Сыч, расскажи ей, что дальше будет.
– Дальше будет тебе не сладко, – обещал Фриц Ламме, – дальше будет тебе кнут, а если кожа сойдёт, то сапог из сыромятной кожи, одену я его тебе, и над жаровней греть стану пока кожа тебе все косточки в ноге не переломает, ходить уже не сможешь. Или железо калить начну, тебе телеса им жечь, кочергу раскалённую в зад хочешь? Или, может, ещё куда тебе её засунуть?
Волков так и не выпускал её волос, смотрел ей в лицо. И она простонала:
– Простите, господин.
– За что? – Он уже готов был обрадоваться, но, видно, рано.
– За спесь мою, простите. – С трудом говорила Магда Липке.
– Только за спесь?
– Только! – Выдавила она.
Волков выпустил её волосы, и сухо сказал:
– Сыч, поднимай её.
Помощники Сыча потянули верёвку, и ноги женщины совсем оторвались от пола, руки её захрустели, и она истошно заорала.
А Волков поглядел на других женщин, что в ужасе сидели на лавке и ждали своей очереди. Ему в голову пришла простая мысль.
Он подошёл к толстой жене фермера, сильной солдатской лапой схватил её за лицо, сдавил щёки крепко и, заглядывая ей в глаза, спросил:
– Она тебя подбила на клевету?
Он так крепко сдавил ей щёки, что толстуха не могла говорить, она только пыталась трясти головой в знак согласия.
Тогда кавалер выпустил её и спросил ещё раз:
– Говори, чтобы писари слышали тебя, кто тебя подбил на клевету?
– Она, – говорила жена фермера, указывая на висящую на дыбе женщину, – Магда Липке мня подбила.
– Вы вдвоём это делали? – Спросил кавалер.
Как только он это спросил, слева от толстой жены фермера завыла жена столяра Иоганна Раубе Петра. Сползла с лавки на пол и там стала рыдать.
– Она? – Спросил кавалер у жены фермера.
Та судорожно кивала, говорить от страха не могла.
– Говори, – заорал кавалер, – писари слова твои записывают! Имена всех назови! Громко! Кто навет делал?
– Ма… Ма… Магда Липке, – лепетала толстуха, – Петра Раубе и я. Всё.
– Имя своё назови.
– Вильма Кройсбахер.
– А эти две женщины к делу не причастны? – Кавалер указал на жену извозчика и жену столяра Ханса Раубе.
– Нет, господин.
– Хорошо, – произнёс Волков, – хорошо. За то, что запиралась менее других, буду просить святых отцов о снисхождении для тебя.
– О Господи, спаси вас Бог, – толстуха потянулась руку целовать, да Волков руки не дал:
– Э, нет, говори сначала, кто навет писал.
– Писарь Веберкляйн. Из городской магистратуры. Два талера взял, шельмец, за талер не соглашался, говорил, что грех.
– Веберкляйн, Веберкляйн. Прекрасно. – Волков глянул на писарей, те всё записывали. – Значит, за талер писать не хотел, потому что грех, а за два, значит, написал, греха в том не усмотрел. Молодец.
– Да, господин, так и было, господин, а что мне будет за это?
– Святые отцы решат, – отвечал кавалер, – я только дело веду, а судят они.
Волков глянул на Брюнхвальда:
– Карл, берите этого писаря.
– Сюда везти? – Спросил ротмистр.
– Нет, поздно уже, в подвал тащите его, и вот этих трёх, а этих, – кавалер указал на двух женщин, жену возничего и жену столяра Ханса Раубе, – этих отпустить, вины их я не нашёл.
Обе женщины вскочили, обе кинулись к рыцарю, целовали руку ему, благодарили, а он сказал:
– Карл, дайте им провожатого, чтобы до дома женщин проводил, поздно уже, темно.
И они его опять благодарили, кланялись ему, называли справедливым человеком.
И сам он себя таким считал.
Ротмистр поехал брать писаря, отвозить баб в тюрьму, а кавалер поехал в трактир. Монахи уже спать легли, и поэтому он через Ёгана заказал себе колбасы, ел её как вор, у себя в покоях, боялся, что увидят монахи. А поев, ждал Брюнхвальда внизу за столом, а тот всё не ехал. Пошел, справился, вернулись ли люди, что были с ротмистром. А люди давно вернулись и сказали, что ротмистр велел им ехать одним, а сам поехал к бабе. И Волков знал, к какой бабе поехал старый солдафон. Он велел Ёгану принести воды помыться, а затем лёг спать. Лежал, завидовал Брюнхвальду, он бы сейчас и сам от приятной вдовы не отказался.
Глава 7
Спал плохо – проснулся злой. Наорал на Ёгана, ругал его лентяем, мерзавцем. Да не помогло. Пошёл вниз, увидел, как монахи завтракают – ещё больше обозлился. С ними за стол не сел, ел еду постною. Дрянь всякую, что мужики едят весной. А хотелось молока, да хлеба белого с мёдом, яиц жареных. Оттого настроение не улучшилось. Пошёл на улицу, а там оттепель, дождь, грязища на дворе. Поскользнулся, едва не упал, всё на виду у своих людей. Стоят бездельники, тридцать шесть человек, да ещё сержант, да ещё сам Брюнхвальд. Попробуй, найди на такую прорву народа денег. А лошади, четырнадцать голов. Овса, сена каждый день дай. А монахи, что жрут бесконечно. О Господи, вернуться бы в Ланн. Интересно как там дела?
Максимилиан подошёл к нему и поклонился:
– Господин кавалер, ваш конь осёдлан. Может еще что-то надобно?
– Найди почту здешнюю, узнай, нет ли писем для меня.
Максимилиан ушёл, ни слова не сказав. А Волков на грязи, на льду, да под дождём стоять не хотел, вернулся в тёплый трактир, ждать пока отец Иона закончит свои утренние дела.
Почта была, видимо, не далеко, вскоре Максимилиан вернулся с бумагой, отдал её Волкову и сказал:
– Письмо три дня уже лежало. От кого, не ясно. Взяли с меня двенадцать крейцеров.
Кавалер молча отдал деньги юноше, поломал сургуч и стал читать.
Он знал от кого это письмо. Писал ему отец Семион, с которым они судили и сожгли чернокнижника в Фёренбурге и который вместе с Волковым за это попал под следствие. В письме было: