Страница 5 из 6
Эта эпоха выполнила свою задачу и подходит к своему завершению. Если можно говорить о масштабах международной идентичности России, то в сегодняшних условиях она достигла своего максимума. Дальнейшее развитие страны упирается в неопределённость внутренней идентичности, что сегодняшнее политическое руководство осознаёт с полной ясностью.
Если первый этап охарактеризовался переходом от «россиян» к «России», то на втором этапе произойдёт переход от «России» к «русским», как собирательному названию общенародной идентичности, в основе которой лежат русский язык, русская культура и христианская этика – те элементы, на которые всегда опиралась российская государственность.
Во внутренней политической дискуссии сегодня намечается противостояние не между сторонниками «россиян» и «русских», а за интерпретацию самого понятия «русские». Ни одна из существующих сегодня трактовок не даёт чёткого фокуса. Объединить их, лишив либеральных и националистических отягощений, и сформировать ясный и открытый образ народа России – задача наступающей политической эпохи.
Большая война
В современной России контроль за информацией монополизирован политическими группами, которые стоят на компрадорских позициях. Это ведёт к постоянному воспроизводству конструктивистских идеологем, которые выдаются за безусловные очевидности, – например, за стандарты современного цивилизованного общества. Но подобные «очевидности» противоречат интересам общества и нарушают живую связь народа с собственной традицией. Одной из таких идеологем может считаться навязанная обществу привычка к изолирующему историческому мышлению. Она в первую очередь свойственна публичным формам историзма, для которых особое значение имеет проблема языка исторического изложения.
I
Что такое изолирующее историческое мышление? Это мышление основано на понимании ХХ века и прежде всего советского периода как некоего аномального отрезка национальной истории, рассекающего время «до» и время «после». К такому подходу склонны как сторонники, так и противники «красного проекта». Разница между ними состоит лишь в оценках, в перемене «плюса» на «минус». Причём эти противоположные позиции взаимно усиливают друг друга, создавая матрицу исторического сознания, которая сохраняется в коллективной памяти и передаётся десятилетиями. Разница в оценках советского периода не затрагивает структурные модели исторического подхода и создаёт очень узкий коридор для разных точек зрения, представляющий собой классический пример ложной альтернативы. В рамках такого коридора мнений ХХ век, как в «просоветском», так и в антисоветском дискурсах, превращается в некую аномальную зону исторического времени, не подвластную общим законам культурно-исторической динамики, в «вырванный лист истории».
По существу этот взгляд подразумевает, что национальная традиция прерывается дважды за век – в 1917-м и в 1991 году, – а взамен начинается абсолютно новый проект. Но на самом деле это вопрос скорее «эпистемологии», нежели «онтологии» истории. Ведь когда мы принимаем за аксиому тезис о том, что череда революций ХХ века – это неоднократный разрыв традиции, мы задним числом конституируем и сам факт, и степень этого разрыва. В связи с этим возникает естественный вопрос: являются ли важнейшие события ХХ века полностью завершившимися в действительности или только наша трактовка этих событий даёт им окончательное логическое завершение?
Похожий стереотип присутствует и в западном осмыслении эпохи модерна (условно с 1793-го до 1991-й), хотя и выражен в гораздо меньшей степени, чем в России.
Идея начать историю с чистого листа, сбросив всё лишнее с корабля современности, характерна как для первых лет советской власти, так и для периода 1990-х годов. В обоих случаях присутствует желание порвать все связи с «проклятым прошлым». Но если в первом случае речь шла о реализации некоего социального проекта (проекта «младшей», коммунистической версии модерна, противостоящей «старшей», либеральной), то второй разрыв исторически был направлен просто в никуда. Ни о какой преемственности по отношению к традициям дореволюционной России речи на самом деле не шло, да и нельзя дважды войти в одну реку.
На деле исторический разрыв 1990-х использовался и используется влиятельными политическими элитами в крайне неблаговидных целях, а именно чтобы подтолкнуть общество к сознательному отказу от социальных прав, а государство – к сбросу социальных обязательств и уничтожению культурного опыта почти целого столетия. Такое искусственное обнуление национального опыта дезориентирует общество и отбрасывает страну назад.
В коллективной памяти насильственно утверждается модус разрыва вместо модуса преемственности. В этих условиях общественное сознание работает в режиме самоотрицания, порождая губительную для нации негативную идентичность и нигилистические культурные модели, не способные к созданию и трансляции новых смыслов. Чтобы это понять, достаточно провести аналогию с самосознанием отдельного человека или семьи и задуматься о том, насколько опасны приступы беспамятства и каковы могут быть их последствия.
Поэтому одна из важнейших задач национально мыслящих интеллектуалов состоит в защите принципа исторической непрерывности и целостности традиции. И наоборот – в избавлении общества от влияния доктрины локального, изолирующего историзма, выросшего на стыке коммунизма и антисоветской контрутопии. Необходимо поставить под вопрос монополию конструктивистского, технократического мышления и обеспечить складывание новой модели историзма в обществе. Такой подход является необходимым условием всякого национального целеполагания.
II
Кто-то из историков ХХ века утверждал: «История – это политика, опрокинутая в прошлое». Следовательно, не существует идеологически и политически стерильных исторических концепций. Данное замечание совершенно справедливо, но оно учитывает лишь один аспект опосредованности исторических концепций – политико-идеологический. На самом деле избирательность историцизма даёт о себе знать ещё до всякой политики. Нельзя написать историю всего на свете. Существуют истории революций, истории династий, истории культур. Историческая дисциплина избирательна по самой своей природе. Любой исторический дискурс предполагает выбор предмета изложения и позиции рассказчика, а это, в свою очередь, предполагает предварительный выбор языка. Очень важную роль играет набор символов, ключевых понятий и модальностей того языка, который мы используем. Важен он, разумеется, и для разговора о последнем периоде нашей истории.
Большая проблема такого разговора, помимо изолирующего, локального, «короткого» исторического мышления, состоит в несоответствии предмета и языка изложения. Современный исторический язык сложился на волне отрицания марксистского исторического материализма. И, как во всех подобных случаях, критика марксистского понимания исторических закономерностей неизбежно вела к игнорированию категории исторических закономерностей вообще (аналогичным образом отрицание советской модели социального государства вывело само понятие «социальная справедливость» за рамки идеологических нормативов).
Поэтому сложившийся публичный исторический дискурс как бы специально приспособлен для описания окказиональных явлений. Он представляет историю как набор трагических случайностей и почти исключает разговор о «длинных» исторических закономерностях, как если бы это был язык авантюрного или готического романа. Этот язык создаёт впечатление некой изначальной неаутентичности истории вообще и национальной истории в особенности. На концептуально-теоретическом уровне эта модальность поддерживалась и поддерживается рассуждениями о «нищете историцизма» (К. Поппер), «конце истории» (Ф. Фукуяма), переходе «трагедии в фарс» и другими претендующими на весомость или остроумие риторическими формулами. Можно также сказать, что язык современного публичного историзма – это язык описания псевдоморфоз. Такой язык вместо развития нации, национальной традиции или иных сообществ описывает зигзагообразную логику жизни политических режимов и смену «элит»: в нашем случае в основном февральской, большевистской, среднесоветской, позднесоветской и постсоветской.