Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 29

 Снова это сравнение с пауком – начальник острога, офицер, сливается в сознании, в воспоминаниях автора «Мёртвого дома» с патологическим убийцей Газиным. Думается, не последнюю роль в этом сыграл финал первой встречи каторжников-новичков Достоевского и Дурова с плац-майором, который многообещающе заверил-припугнул: «– Смотрите же, вести себя хорошо! чтоб я не слыхал! Не то… телес-ным на-казанием! За малейший проступок – р-р-розги!..»

Достоевский весь тот первый вечер в остроге от такого приёма «был почти болен». Можно представить, как сгустилась тоска в душе его, когда он узнал, что незадолго до их с Дуровым прибытия в острог здесь по приказу плац-майора высекли розгами дворянина поляка Жоховского. Достоевский вполне понял-осознал, что общие – пусть и неписаные – законы в каторге ничто, если нарвёшься на «лихого человека», на командира-самодура вроде Кривцова. И очень многозначительно глядится-воспринимается реплика-замечание автора «Мёртвого дома», что он прямо-таки особенно возненавидел иные здания в крепости: «Дом нашего плац-майора казался мне каким-то проклятым, отвратительным местом, и я каждый раз с ненавистью глядел на него, когда проходил мимо…»

История с розгами в острожной судьбе писателя, повторимся, так и осталась не прояснённой, туманной, но, зная характер, натуру Достоевского, его понятия о гордости, чести, человеческом достоинстве, – можно смело утверждать, что он не вынес бы телесного наказания. Уже одни угрозы, уже только ожидание розог оставили в душе писателя-каторжника глубокий саднящий рубец, а что уж там говорить, если б дело и в действительности дошло до позорной экзекуции: вспомним – бывало, дворяне под розги не ложились, а бросались на исполнителей, «отчего происходили ужасы». Невозможно представить себе Фёдора Михайловича Достоевского, бросающегося на другого человека даже с голыми кулаками, не то что с ножом, но вот иной ужасный способ избежания розог или позора после внезапного телесного наказания вполне был ему подвластен – самоубийство.

Если иным авторам воспоминаний и исследователям вольно, основываясь на предположениях и слухах, утверждать, что автор «Бедных людей» перенёс-испытал в каторге розги, то и нам да будет позволено, основываясь на собственном представлении о Достоевском как человеке, высоко духовной личности и дворянине, утверждать, что телесного наказания не было – иначе просто бы не существовало на свете «Преступления и наказания», «Бесов» и других великих романов послекаторжного Достоевского.

Это же – очевидно!

Впрочем, пора от домыслов, догадок и предположений вернуться в русло строгого текстового анализа.

Текстов самого Достоевского данного – каторжного – периода у нас два: так называемая «Сибирская (или «Каторжная») тетрадь», в которую писатель втайне от соглядатаев и начальства, в основном в госпитале, заносил пометки, наброски, штрихи, характерные словечки-выражения острожного мира; и – «Записки из Мёртвого дома», включившие в себя бόльшую часть записей из этой потаённой тетради.





Как и можно было заранее предполагать, тема суицида в текстах этих, как говорится, имеет место быть. Ещё бы! Уже в начале главы «Первые впечатления» Достоевский в «Записках…» формулирует как бы философский аспект наказания каторгой. Его тягость состоит не в трудности и беспрерывности работы, а в том, что она, эта каторжная работа – «принуждённая, обязательная, из-под палки». И далее писатель приходит к мысли, которая, слава Богу, не приходила в головы высшего начальства, искоренявшего преступность, а именно: не будет страшнее наказания для любого даже самого закоренелого каторжника, если заставить его делать бессмысленную работу – к примеру, переливать воду из одного ушата в другой или перетаскивать песок из одной кучи в другую и обратно. Достоевский категоричен в своих выводах-предположениях: «…я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки».

Заметим попутно, что, говоря об арестантах как бы со стороны, Достоевский уже сам является арестантом-каторжником, так что подобное суждение, вероятно, справедливо и по отношению к нему. Но если Достоевский-острожник гипотетически может-готов удавиться от «унижения, стыда и муки» бесполезного, бессмысленного труда, то «унижение, стыд и муку» розог он вряд ли бы стерпел-пережил…

Однако ж, не будем больше возвращаться к туманному вопросу о телесном наказании Достоевского, вернее, посмотрим на эту тему несколько с другой стороны: а как же переносили подобное наказание другие – простые – каторжники? В «Мёртвом доме» описаны в связи с этим несколько случаев. Одни приговорённые к розгам, кнуту или палкам выносили наказание стойко, другие ещё перед прохождением сквозь строй испытывали страшные муки, страдали от непереносимого страха, тоски и ужаса. В «Каторжной тетради» под номером 53 есть короткая запись: «Переменил участь»[94]. В «Записках из Мёртвого дома» она развёрнута во впечатляющий эпизод: один молодой арестант, убийца, приговорённый к наказанию палками, до того заробел, что решился на крайнее средство – настоял на вине нюхательный табак и выпил эту отравную смесь накануне наказания. У него тотчас же началась рвота с кровью, он свалился почти без сознания, через несколько дней открылась-началась у бедолаги скоротечная чахотка, и через полгода он умер. Как видим, это можно смело назвать своеобразным экзотическим способом самоубийства. Он настолько поразил Достоевского, что писатель не только рассказал о нём в «Записках из Мёртвого дома», но и использовал-применил его в первом же послекаторжном произведении – повести «Дядюшкин сон», о чём разговор у нас впереди.

Но вообще выражение «переменил участь» в каторжных условиях – понятие весьма широкое. Арестант перед наказанием бросился на начальника с ножом и отодвинул наказание, но зато получил добавку к сроку – переменил участь. Другой ударился в бега – переменил участь… По существу, отчаявшийся человек своё тяжёлое, невыносимое положение менял на ещё более тяжкое и нестерпимое, но – лишь бы переменить участь. Одна из историй, рассказанных в «Мёртвом доме», особенно поразительна. Молоденький, «чрезвычайно хорошенький мальчик» по фамилии Сироткин добровольно, по собственной воле попал в бессрочное отделение каторги для особо важных военных преступников, да при том, попытавшись перед этим самоубиться. А случилось следующее. Его забрили в солдаты. Он прослужил год и отчаялся. Ему так тошно стало, и решил он во что бы то ни стало переменить участь. И придумал для этого самый лёгкий и доступный способ: стоял в карауле, снял правый сапог, отомкнул штык от ружья, приставил дуло к груди и большим пальцем ноги спустил курок. Осечка! Сироткин, полный решимости, свежего пороху на полку подсыпал и ещё раз спустил курок. И опять выстрела не последовало!.. Надо только представить состояние человека, в течение пяти минут дважды пытавшегося покончить с собой. И стоит представить себе мысли-чувства писателя-арестанта, слушавшего некоторое время спустя этот рассказ самоубийцы-неудачника. Между тем, Сироткин, осознав, что сам Бог, видно, препятствует его добровольному уходу из жизни, но уже не в силах расстаться с мыслью-мечтой о перемене участи – своеобразный вариант самоубийства всё же выбирает: в сей момент подъехал к караулу командир роты и взялся распекать рядового Сироткина за плохую службу, а тот перехватил ружьё с уже примкнутым штыком наперевес, да и всадил его по самое дуло в брюхо опостылевшего офицера-самодура. Участь бедный Сироткин переменил: прошёл четыре тысячи палок, попал в бессрочную каторгу, да ещё и вдобавок стал в остроге «петухом» (бытовало ли в те времена в тюремном жаргоне такое словцо-определение?), то есть – объектом гомосексуальных услад острожников.

В главе «Решительные люди. Лучка» Достоевский, рассуждая об этих «решительных» каторжниках, приходит к выводу, что зачастую убийцы становятся убийцами под влиянием буквально минуты. То есть, это то же самое по существу – терпит, терпит человек обстоятельства и, так сказать, окружающую среду, да вдруг и вздумывает-решается переменить участь. «Точно опьянеет человек, точно в горячечном бреду. Точно, перескочив раз через заветную для него черту, он уже начинает любоваться на то, что нет для него больше ничего святого; точно подмывает его перескочить разом через всякую законность и власть и насладиться самой разнузданной и беспредельной свободой, насладиться этим замиранием сердца от ужаса, которого невозможно, чтоб он сам к себе не чувствовал. Знает он к тому же, что ждёт его страшная казнь. Всё это может быть похоже на то ощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж сам наконец рад бы броситься вниз головою: поскорей, да дело с концом!..»