Страница 9 из 41
У каждого писателя есть понятия, особенно ему близкие, есть слова, которые он произносит по-своему, с особым чувством. Для Вейдле такие слова – культура, Европа, притом Европа не ограниченная географическими очертаниями. Если он готов броситься в бой, «полон чистою любовью, верен сладостной мечте», то именно в бой за культуру. Перебирая великие русские имена, он оживляется, одушевляется при воспоминании о тех, в общении с которыми понятию культуры, в его незыблемо-возвышенном, благородно-уравновешенном значении, никакие передряги и катастрофы не угрожают, – прежде всего, конечно, при упоминании имени Пушкина. Полными вещего смысла представляются ему слова Герцена о петровском «вызове» России, на который она «ответила Пушкиным»…
С Толстым у Вейдле счеты труднее. Он знает, конечно, что из понятия «русской культуры» Толстого никак не выбросишь, но чувствует он и то, что для сохранения в этом понятии нужных ему черт Толстого необходимо ограничить, обезвредить. Поэтому у Вейдле Толстой прежде всего – эпический поэт, русский Гомер, «соблазненный хитростями отрицающего и доказывающего разума». В отвлеченном мышлении Толстого настоящей России будто бы маловато, она вся – в его подлинном творчестве. Даже опрощение Толстого – наполовину от его барства… Все это суждения не раз высказывавшиеся, давно знакомые и до крайности спорные. Их неожиданность, даже их неуместность в книге, богатой мыслями оригинальными, объясняется, по-видимому, тем, что при более внимательном отношении к Толстому построение Вейдле оказалось бы в опасности. Позволю себе сказать в связи с этим, что «Смерть Ивана Ильича», например, в развитии русской культуры – явление не менее великое и органическое, этап не менее важный, чем «Медный всадник», и что в «рассудочном схематизме» Толстого, в «хитростях его отрицающего разума» не меньше черт неискоренимо-русских, чем в его патриархально-бытовых панорамах. Но с европеизмом тут, конечно, что-то не в ладу, да не совсем в ладу и с Пушкиным! Критик-фрейдист отметил бы, вероятно, как характернейший «ляпсус», доказывающий рассеянность по отношению к Толстому, ту фразу, где Вейдле утверждает, что «в будущем историческом музее косоворотка и сапоги Толстого будут висеть недалеко от косоворотки и сапог Распутина». Косоворотка Толстого! Никогда Толстой косовороток не носил, и даже смеялся над Стасовым, приехавшим к нему в расшитой шелковой русской рубашке, очевидно по соображениям национально-патриотическим.
Возражений на «Задачу России» можно бы – и помимо Толстого – сделать немало. Но в короткой газетной статье их трудно развить: нужна была бы для этого книга такого же размера. Вейдле нередко сглаживает углы, кое о чем забывает – или умышленно молчит. Говоря, например, о русской интеллигенции, разрушившей былую дворянскую культуру, и утверждая, что «дворяне были одновременно и культурным, и правящим классом», а следовательно не могли быть правительству враждебны, он ни единым словом не упоминает о декабристах: пропуск, очень облегчающий построение схемы. Даже в «Медном всаднике», особенно ему дорогом и нужном, он отмечает только «восторг перед Петром, благословение его делу» и не видит другого, скрытого облика поэмы – темного, двоящегося, отразившего тот ужас перед «державцем полумира», который охватил Пушкина в тридцатых годах, когда он ближе ознакомился с его действиями и личностью.
Особенно долго следовало бы остановиться на том, что Вейдле называет «восприятием античности», т. е. на вопросе о наследстве, полученном Россией через Византию и о нашей связи с древнегреческим миром. Да, кое-что воспринято действительно было, в киевский период это было ясно… Но что было потом, каким Божьим бичом прошлись по нашей земле татары, как знаменателен, как неисчерпаемо-многозначителен тот факт, что нас не коснулось возрождение! Ницше не случайно же сказал о русских, что это – «самый неклассический народ в мире»…
Но пора кончать. А в заключение хотел бы заметить, что те книги и следует ценить, речь о которых по обилию материала и своеобразию его обработки, приходится обрывать на полуслове. Книга Вейдле – несомненно, одна из таких книг, быть же согласным с автором «Задачи России» в каждой его мысли трудно хотя бы уж потому, что мысли эти слишком близко нас, со всем нашим прошлым и будущим, задевают.
Против России
Недавно в Лондоне, в одном из русских кружков, был устроен вечер памяти Достоевского, – вернее, была прочитана о нем лекция. Следовало бы, кстати, отметить удивительный факт: несмотря на то, что русская эмиграция в Лондоне количественно беднее, чем в Париже, собраний, докладов и вечеров там больше. В Париже были годы исключительного оживления, но с войной все это безвозвратно кончилось. Ходасевич когда-то саркастически писал о «многострадальном зале Лас-Каз», где действительно два-три раза в неделю происходили русские сборища, по характеру своему нередко оправдывавшие употребленный Ходасевичем эпитет. Но «иных уж нет, а те далече», эмигрантской столицей сделался Нью-Йорк, а Париж мало-помалу погрузился в спячку, прерываемую лишь случайными толчками. Лондон русским центром, в сущности, никогда не был, для усталости у эмигрантов-лондонцев нет оснований, и они скромно и спокойно делают дело, которое почти оставили парижане.
Итак, в Лондоне была прочитана лекция о Достоевском. Однако сказать несколько слов мне хотелось бы не о самом докладе, а о выступлениях, состоявшихся после перерыва. Некоторые из них заслуживают внимания потому, что за ними чувствовалось нечто общее, поднявшееся из темных, сбитых с толку глубин русского сознания, нечто в наши дни распространенное, настолько знакомое, что, слушая иную речь или читая иную статью, с полуслова знаешь, каковы будут заключения и выводы. По существу ничего нового ни в статьях, ни в речах такого рода нет. Было это, увы, и прежде в России, – только в наше время настроения эти обострились, осмелели, приняли форму вызова, окрасились в какие-то мстительно-торжествующие тона, а иногда имеют и другой вид: измученный, ожесточенно-нервный, как именно и было в Лондоне.
Что сказал незнакомый мне оппонент, – из новых эмигрантов, – крайне недовольный, взволнованный докладом, выступивший с тем, чтобы не оставить в нем камня на камне, и притом с русской литературой, по-видимому, довольно основательно знакомый? Начал он с того, что Достоевский – величина дутая. Людей он будто бы не знал, героев своих с их причудливой и безумной психологией начисто выдумал, и всем его потугам на глубину – грош цена.
Признаюсь, я слушал эту вступительную часть возражения докладчику с любопытством. Не то чтобы утверждения, будто «никаких Раскольниковых в настоящей жизни нет», «я по крайней мере их не встречал», были сами по себе интересны. Нет, нисколько. Заинтересовал меня человек: весь мир признает Достоевского великим писателем, а вот выходит перед аудиторией Иван Иванович или Петр Петрович и, не колеблясь, заявляет, что король-то гол! Какая непоколебимая вера в свою проницательность! Вместо того, чтобы постараться понять, что же люди в Достоевском находят, вместо того, чтобы помолчать, подумать, поискать, вчитаться – небрежное отшвыривание: я не понимаю, следовательно, понимать и нечего!
Однако пока дело касалось того, гениален или бездарен Достоевский, мы оставались в области суждений литературных. Дело пошло иное. «Пора открыто заявить, – с перекошенным от искреннего, о, несомненно, искреннего негодования лицом, и, как это ни странно, с каким-то «достоевским» исступлением в самом складе речи, говорил оратор, – пора наконец признать, что все эти наши прославленные мудрецы и пророки, всякие там Толстые, Достоевские, Некрасовы, Белинские, ничего кроме вреда не принесли. Оттого и сидим мы здесь, на реках Вавилонских, что были у нас Толстые да Белинские! Чем они, в сущности, занимались? Расшатывали русскую государственность, готовили революцию, ждали ее, как царства небесного… Ну, вот и дождались, радуйтесь! А мы здесь по недомыслию своему продолжаем их на все лады славословить! Если был в России писатель, который видел истину и сказал то, что действительно русскому народу надо было услышать, то это Гоголь в “Переписке с друзьями”. Вот об этом великом учителе и следовало бы помнить, а не о разных лже-гениях и лже-мудрецах».