Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 40

Квартира – простая: клетушки – не комнаты; в первой – стол, несколько стульев, рояль да диванчик; служила – приемной, гостиной, столовой; бутылки вина, пиво, чай; перед ними компания просто одетых людей: все поляки – Грабовский и с ним секретарь очень чтимого нами – «Весами» – журнала «Химеры»; сошелся я с ним; поздней пришел Паульсен.

Видно, хозяин, как гости, – бедняк; меня встретил сердечным протягом ладоней; он, руку свою положив на плечо, вел к столу; и усаживал: «Распоряжайтесь!» Налив мне вина, деликатно дотронулся теплой ладонью своей:

– «Угощайтесь!»

А сам протянулся к стаканчику с пивом: глоточка на три:

– «Вот моя порция: иначе – смерть!»

И, поймавши мой взгляд, улыбнулся мне тихо он:

– «Я ведь приехал сюда умирать!»

Жил еще лет пятнадцать; его нездоровое очень лицо и дрожащие руки с опухшими пальцами, грусть, разлитая им, – все убеждало, что он – не жилец; очень бедствовал: бедствовал, впрочем, всегда; с интересом расспрашивал о гонорарах; и жаловался, что писатели польские бедствуют; их гонорары – ничтожны; в России ему мало платят, задерживают; а собранье его сочинений расхватано; там он гремел, как нигде.

Он помалчивал, нам подливая вина; и весь вечер щемило на сердце; не помнилось, что «знаменитый» писатель – враждебен мне художественной тенденцией; грустный, больной, перетерзанный жизнью бедняк заслонил все иное; и черноволосая женщина, с блеклым, но острым лицом, с сострадательной нежностью, как на ребенка, смотрела на мужа; я знал, что история этой любви драматична; ее он увез от приятеля, первого мужа, талантливого Каспровича; ждали на днях его в Мюнхен; подумалось, глядя в глаза тихой женщине: «Ей не легко!» И припомнились мне: Дагни Христенсен[79], рано умершая, и «Аугустинербрей», сумрак коричневый, думы о том, что след посох мне взять и сквозь годы пойти в одинокое «Зимнее странствие». Вот тоже он – бросил Польшу; он гроб нашел в Мюнхене; ну, а я – где? Захотелось на руку его положить свою руку; и – руку рукою погладить; и тихо сказать ему:

– «Брат!»

Скучноватые вторники я посещал аккуратно, взволнованный горькой судьбою; точно чувствуя это, ко мне относился он с легким оттенком признательности.

Я принес ему номер «Руна»; он дивился нелепым роскошествам номера; и расспросил о Н. П. Рябушинском.

– «С восторгом они напечатают вас».

За это схватился; я тотчас послал Соколову письмо; не дождавшись ответа, уехал; но драма его появилась в «Руне».

Раз, зайдя, никого не застал; просидели весь вечер втроем; он рассказывал образно о пребываньи своем в Петербурге, о том, как его охватила тоска там; с улыбкою вспомнил о Фекле:

– «Прислуга в гостинице: друг мой единственный там».

С интересом расспрашивал о революции; я, разойдясь и мешая французский с немецким, часа эдак три рисовал перед ним нить событий, которых свидетелем был; оживился глазами, усевшись на малый диваник, с локтями в коленях следил исподлобья за жестом моим, рисовавшим Москву; а когда появилась процессия красных знамен с красным гробом, стал ерзать, откидываясь и рукою терзая диван; вдруг – вскочил:

– «Молодцы!»

И – ко мне:

– «Сразу видно – художник вы! Ярко рассказывали: я увидел московские улицы… Благодарю!»

И жал руку; волнуясь моими словами, забегал, потряхивая волосами; и – вдруг:

– «Не хотите ли, – я вам сыграю Шопена: его полонез?»

От поляков я знал: Пшибышевский – пьянист, исполняющий неповторимо Шопена; открыл он рояль, севши на табуретик и руки бросая в колени; лицо опустил и застыл, точно что-то выискивал; бросил не руки – орлиные лапы на клавиши; мощный аккорд сотряс стены; летучий и легкий, понесся не в звуки, – в огни, охватившие нас; кончил; оба взволнованно встали: молчали; хотелось обнять иль – уйти, ибо – нечего к звукам прибавить; я молча пожал ему руку, прощаясь;

а он, суетясь, точно в клетке, искал, чем закутаться; выскочил; снова вышел со свечкой в руке, на сутулые плечи набросив свой черненький пледик с зелеными клетками; темные складки упали до пола, закрыв ему ноги; совсем капуцин; мы с такими встречаемся лишь в повестях Вальтер Скотта; взяв зá руку, вывел на темную лестницу, путь освещая рукой со свечой:

– «Тут вот… Не оступитесь: ступени!»

Теперь выступало из мрака худое лицо; на нем прыгали отсветы.

Дверь распахнул мне на холод и блеск; точно ртуть, трепетали последние листья над тополем; маленький месяц, сияющий досиня, встал над подъездной дырой; в тусклый круг свечевой выходило худое лицо с бородой Дон Кихота; два глаза, своим фосфорическим блеском пропучась, погасли:

– «До скорого!..»

Хлопнула дверь.

Мы не встретились; через неделю уехал в Париж; я поздней написал очень резко о нем, как «писателе»;в нашем коротком знакомстве тогда из-под маски величия, черного кружева поз, он просунулся мне бедняком, босоногим монахом, закутанным в плащ, со свечой негасимого света: —

– сердечного света!

Хотелось сказать:





– «Аvе, frater»[80].

Вдруг екнуло, точно предчувствие, мне:

– «Morituri te salutant»[81].

У Пшибышевского раз видел Аша; с ним виделся я в «Симплициссимусе»; и оттуда, как глупый карась на крючке, выволакивался в визг цветистых «Вайнштубе»[82]; он ел шоколадные торты и их запивал алкоголями; шваркал на стол пятимарковики, бросив локоть, нос бросив в ладонь; между пальцами пучились красные губы:

– «Ах, Ашу здесь нечего делать!»

– «Ах, скучно!»

Качались волос завитые и шерсткие кольца.

Потом с деспотизмом ребенка тащил через темные улицы: из «Бунте блюмэ»[83] – в «Цум фогель», «Цур траубэ», «Цум тиш»[84]; раз я вырвался и убежал от него; так окончились наши свидания в Мюнхене; встретились мы в кабинете у Гржебина уж через год: в Петербурге; чернобородый Зиновий Исаевич Гржебин в очках роговых, припадая к столу, выжимал из него свои выгоды; Аш, развалясь перед ним, – нога нá ногу, нос – в потолок – барабанил рукой по столу; и несолоно им похлебавши, Зиновий Исаевич выбросился в коридор: с Коппельманом[85] шушукаться; Аш, усадив меня в сани, осанисто в «Вену»[86] повез и пенял – за тогдашнее бегство; он стал знаменитостью; Гржебин и Коппельман бегали всюду за ним на коротеньких ножках, как сороконожки.

Ребенок, со страстью косматого мамонта, был он невинен в своей безответственности.

Раз позвал еще в Мюнхене; жил он на площади против Карльстóр, в неуютном, атласами убранном номере; пышно ночная перина ломалась на кресле ампир; на другом, зацепясь, повисали подтяжки; а смятая туфля невкусно ползла к середине ковра; Аш стоял перед зеркалом в плохо сидящем на нем сюртуке, в том же белом жилете, с пуховкой в руке; мне подставил опудренный нос; хризантема махрово торчала в петлице:

– «Аш будет сейчас танцевать; земляки пригласили!»

И в дверь пропорхнули две юные барышни: Аша на вечер в карете везти; тут он, бросив пуховку, прыжками (и волосы – тоже прыжками над выпуклым лбом его) – к барышне; стан обхватив, закативши глаза, носом – кверху, качался вподпрыжку с ней в вальсе; и, бросив ее, – с антраша, с перехлопами, с присвистом:

– «Ну, а теперь – танцевать, танцевать!»

А о том, что мне делать, – ни звука; но я не пытался обидеться, зная: с ребенка – не спросится; только б с собою меня не тащил; но его уж влекли; ему шею закутали шарфом; пальто подавали; все четверо – вышли; в карету затиснутый, выкинул руку из дверцы; и пальцы царапнули воздух; и все – унеслось.

Я пошел в «Симплициссимус»: к немцам.

79

Первая жена Пшибышевского.

80

Привет, брат.

81

Умирающие тебя приветствуют.

82

Винный погребок.

83

«Пестрый цветок».

84

«У птицы», «У виноградной лозы», «У стола».

85

Гржебин, Коппельман – деятели «Шиповника».

86

Литературный ресторан.