Страница 26 из 30
Ежели бы не кухарка, никто бы век не узнал, куда подевался Еремей Подкатун. Кухарка же, крестясь, заверяла всех подряд, что видела она в малое оконце своё, как расхлестнулась во всю ширь сенная дверь Недолина дома, и с бешеным храпом сиганул с крыльца в осеннюю бурю вороной жеребец, и поскакал повдоль улицы прямёхонько за деревню.
Кухарке не разобрать было через оконце, что за седок понужал того жеребца нещадно сверкающей в темноте плетью. Только видно было, как сыпались искры от того седока и огненным шлейфом ложились на шальной ветер.
Знать, пламенная душа была у мастера Недоли.
Ланку с того дня тоже никто больше никогда не видел.
Миливонщица
Тому, кто бывал в Верхнем Приобье, рассказывать не надо, насколько тамошние речонки порожисты да перекатисты. Не без серьёзности толковали старые люди, что когда Господь прокладывал их по тайге, так сперва ломиком понаотворачивал камней, а выбрасывать их – лопата сломалась. Пошёл он к себе новый черенок насадить, да, видно, за другими делами закрутился. По сей день ждут реки его возврату, бесятся от нетерпения в каменистом русле, всё волнами всплёскивают. А сколь ни плещи, до Бога не добрызнешь.
Этими-то реками и сплавляли, бывало, мужички по осеням спелошный кедровый орех – ядрёный, урожайный! Но самый крупный, самый сладкий доставался тому, кто добывал его в кедрачах за Чёрною скалою, прозванной Миливонщицей.
Чёрных скал в Верхнеобье до чёртовой матери. Но та, о которой чаще всего поминали старики, пела якобы в сумерках печальным девичьим голосом. Одни уверяли, что скала отпугивает от себя охотничков до сокрытых в ней миллионных богатств, другие – что томится внутри девица невиданной красоты и зовёт она голосом своим избавителя. А охотники да кедровики такую историю у ночных костров рассказывали.
Живал когда-то в этих местах Евдоким-бобыль. Человек он был столь добрый, столь затырканный простотой, что и в примаки-то никто не хотел его взять. Уже ко Христовым годам подкатила его жизнь, а Евдоким всё в одиночку по тайге ходил, всё живицу собирал да малой охотой промышлял себе на пропитание.
Не было у Евдокима на земле ни единой души, с которой мог бы он разделить свою печаль-кручинушку. А хватило бы у Евдокима этого добра да на три жизни.
Вот как-то принёс бобыль на сданье живицу, взял у молодого тогда лавочника нужного припасу, поскидал в мешок и мимо дворов, напрямки, пошагал себе в тайгу. Только бы выйти ему из деревни – на тебе! Прям-ка за последним двором, в коноплях, уловил Евдоким: пищит ктой-то живым писком. И так ли скрёбно пищит, будто по шестку ножом водят.
Бобыль сунулся в конопли, развёл их на стороны – эко ли! Видима была бы такая страсть, да не нашими глазами! Корчится в коноплях девчоночка молочная, ножонками сечёт.
Не мог же Евдоким схлестнуть обратно конопли да в лес кинуться. Принял он пискунью на свои широкие ладони и увидел, что комарьё успело обкусать девчоночку – чтоб им всем носы винтом позакрутило! Стянул бобыль с себя рубаху исподнюю, скулёмал Найдёнку, как получилось, и вернулся обратно в деревню.
Сбежались на это диво бабы, ругаться принялись:
– Ты нам, Евдоким, саму ту шлюху приведи, что ребянчошку под коноплю свалила! Разве ж это баба? Разве ж это мать?!
– Так ить, могет быть, что девчоночку не зло подкинуло, а горе? – толкует Евдоким. – Может, померла мать-то?
Притихли бабы, поумнели. А одна и советует:
– Вернись, Евдокимушка, до лавочника, спроси Степана Матвеича, не оставит ли он девчоночку у себя. Жена-то его, хотя и толста матушка, и красива, а только уж третий год не может хозяину ребёнчишка выронить. Не то поле солончаковое, не то зерно солоделое… Она уж, сердешная, какого только зелья от знахарок не напринималась. А всё хужает и хужает. Последнее время вовсе слегла. Завчора Степан Матвеич сам лекаря привозил, да не допустила она к себе никого. Дайте, говорит, помереть спокойно. Отнеси-ка ты девчоночку туда. Может, взбодрится лавочница от детского тепла?
Евдоким и попёрся в лавку.
– Ещё не лучше! – встретил бобыля Степан Матвеич. – Ты чо, паря, опупел? Сколько их, сирот-то, по белу свету?… Этак можно целую артель натаскать!
– Куда ж мне её теперь девать-то? – чуть не плачет Евдоким. – Собакам же не выбросишь…
– А уж это дело хозяйское, – отвечает лавочник. – Господь тебе её на руки поклал, его и спрашивай. А я так думаю: ты в своей судьбе один, и Найдёна твоя такого же начала. Вот и возьми её к себе. Конечно! Хватишь с нею горького до слёз, но уж под старость будет тебе утеха.
– Когда бы мне бабою стать, я бы и разговору об этом не затеял бы, – отвечает Евдоким. – Или бы, на худой конец, коровёнку иметь. Как же мне кроху такую поднять безо всего? Тебе языком-то хорошо говорить – возьми. Языком-то бы можно и звёзды облизывать, кабы ноги дотянулись…
– А я те, паря, козу дам, ежели у тебя всё дело в молоке. Коза молодая, первого окоту. Ну? И мыла дам, и бумазейки…
– Антересно бы мне знать, – дивится Евдоким, – чем ты с меня за такую щедрость шкуру будешь снимать? Ножом? Али вдёр стянешь? Каким таким золотом стану я тебе платить?
– Так, окромя рук, чем ты мне ещё-то заплатишь? Опять же руками. Найдёна подрастёт, вместе и отработаетесь.
– Соглашайся, Евдоким! – подогревает бобыля лавочный приказчик Васька Чубарь. – Какая-никакая, теплиночка рядом пощебётывать будет. Ну! Одному-то и песня долга.
– А! Была не была! – сосватался бобыль. – Давай козу!
И пошли они со Степаном Матвеичем смотреть Найдёнину кормилицу. Все козы в кошаре пуховые, все белой масти, а одна среди них аспидно-чёрная, и глаза, что у чёрта, – зелёным огнём горят. Да худа коза, да голосистая!
«Щас мне Стёпка дохлятину эту подсунет», – подумал Евдоким, увидевши Чернуху. Так оно и получилось.
– Ах ты ж, блоха собачья! – даже обругался бобыль на лавочника. – Разве ж ты христианин? Тебе не живого дитёнка захотелось пожалеть – от козы с выгодой избавиться. Ты ещё в путёвого хозяина-то не вырос, каково хитришь! Одним махом по двум ряхам целишь. Ещё и отрабатывай тебе за такого дьявола пархатого. Да ведь она у тебя, поди-ка, заместо молока помоями доится?
– Не бери, – отвечает лавочник. – Корми девку редькой.
Покуда они так толковали, коза изловчилась да ка-ак шпаранет хозяина рогом ниже спины, и заблекала, и хвостом затрясла. Степан Матвеич от боли ажно подпрыгнул да башкою об куриный насест! Все куры на него…
А коза блеет, будто хохочет, и у Евдокима кишки со смеху свело. Лавочник в досаде орёт:
– Бери сам! Али боишься?
– Не уди меня, хозяин, на червяка, – смеётся бобыль, – я те не карась. А вот коза мне твоя теперь понравилась: ежели молока не даст, заместо собаки держать можно.
И потянулся Евдоким широкой ладонью ко Чернухе. Наступает потихоньку да приговаривает:
– Матушка-кормилица, помилосердствуй, рогатая! Помрёт моя Найдёнушка без тебя.
– Ме-ке-ке, – отвечает коза и в тёплую ладонь бобыля суётся губами. Суётся да всё поблекивает, будто разговаривает.
– Мать честная! – удивляется Степан Матвеич. – Умеешь! Эдак ты медведку подоишь, не то козу!
И деревня потом долго удивлялась:
– Вот лавочникова коза отмочила! Своих близко никого не подпускала, а за чужим мужиком потянулась, как на короткой верёвке.
Как ушёл в тот раз Евдоким в ночную тайгу, так и ушёл. И год его ждали, и другой гадали, и пятый на дорогу оборачивались…
Прошло и десять лет, и больше, а по-над таёжным прилеском лишь туман осенний стелется или жаркое марево колышется, а то и лохматая зима белой солью щедро посыпает пустую дорогу. Как бедует Евдоким с чужою девчоночкой, каково достаётся ему бобыльное его отцовство – один Господь ведает.
Гадают люди, пошто это живишник не идёт. Может, в тайге, заодно с дитём, хворь его какая одолела? Может, подальше от страха держится: не отыскалась бы непутёвая Найдёнина мать? Кто его знает.
И забыла бы потихоньку деревня Евдокима, да Степан-лавочник ни в какую не перестаёт губами жевать, когда кто приплетётся к нему голову от нужды клонить: