Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 30



– С какой молодайкой? – опешил Чугунок.

– Во! Нате вам! Ну буде. Чего краснеешь? Шпарят тебя, что ли? Фёкла-то мне ещё с весны трындила про Зинкины по тебе вздохи. Извелась девка совсем. Она хоть и дурочка, а теперь уж куда денешься? Не крути башкой-то – не дышло… Как спать, так – свой, а встал, так – вой?

– Да тебя что, Марьяниха, муха укусила? Какая Зинка? Ты што языком-то мелешь? Ступай проспись!

– Ах ты, мерин боярский! Мне ещё и «проспись»! Тьфу! Будь ты весь в крапиве, поганец!

Повернулся кузнец от Марьянихи – из огородной калитки дед Маковей идёт, посошком ботву картофельную отгибает – в росе онучи не замочить бы.

– А! Молодой хозяин! Ни свет, ни заря, ты уж за поливку?… Добро! Везёт же людям. Ты, Сергей, Марьяниху не слухай. Живи! Она, Зинка-то, хоть и не крупяного помола мука, да с такою женой спокойней. Ить как в народе говорится: «На худую кобылу вор не родится». Пошто молчком-то? Свадьбешку б какую-никакую сыграли… Да Бог вас рассудит. Живите, как знаете.

От разговора во дворе Фёкла с постели поднялась, на крыльцо сонная вышла, при Маковее шумит на всю округу:

– Чего-то ты, зятёк, рань пасёшь? Работа – не волк… Управимся за день-то.

Сам себя не помня, кинулся Чугунок в летник, упал на подстилку, Зинку Чернышёву представил себе.

Лихо одноглазое, а не девка была Фёклина дочь: конопата да угревата, потлива да рассупониста, вокруг её двух рук пальцами не сцепишь…

И то бы ещё терпеть можно. По голове Зинкиной стригун пробежал. Чернышиха, после лишая, клоки остатные с дочерниной головы состригла, на сковородке спалила да с гусиным салом перетёрла волосяной пепел. Теперь тою мазью мажет Зинке голову – лишай выгоняет.

И не подумал кузнец, когда за стол Чернышихин садился, что этакую глызу Фёкла ему в невесты прочит. Пойдёт теперь кататься по языкам беда Чугункова.

– Во как оплела! Оплела туго! – ударил кузнец кулаком в пол. – Спалю!

Но не спалил, не разнёс Чугунок на щепы собачью эту клеть.

Смирился кузнец, вихры свои чёрные, буйную головушку подставил он под икону вровень с повязанной платочком, смердящей гусиным салом, стриженой кочкой придурковатой невесты.

Была свадьба… Ой, была свадьба! Уревелись девки допьяна, охмелели бабы до тоски, проводили други Чугунка в этакую дальнюю дороженьку, место хитрое искать всю жизнь – гробовой свободушки.

Днём свадьбу сыграли, а к ночи жених в кузницу свою ушёл.

Зинке и той передалась Чугункова кручина: задумалась, загоревала…

Плачет кретя, да всё на ветер.

А Фёкла её со своей полки крестит:

– Буде тебе, конопатая, вавилоны разводить! Чо слюни-то распустила? Смотри, подушку сгноишь. За гриву парень не удержался, а за хвост не удержится – придёт.

Всю ноченьку просидел бедняга Чугунок в пристройке своей без сна.

Утро в оконце ряднушкою заткнул – и свет ему лишним показался. Только горе-то наше ходит не по жнивам, а по жилам…

На третий день бабка Ланида, что Чугункова отца обряжала, глядя с яру в распадок на Чугункову пристройку, толмила бабам:

– Поди-ка и обмывать нечего будет? На Ахтырския-то Пресвятую Богородицу[8] муха семь раз на дню плодится. Изрешетит тело – сквозь пальцы поползёт. Ввечеру наведаться надо ж.

– Надо ж… – толкуют бабы. – Ещё и вправду сунется кузнец в петлю.

Не выпало, однако, бабам благородство разводить. Сам кузнец на третий закат из пристройки выбрел. Но что это был за кузнец?

Будто кто по шее колом его стебанул, будто руки ему повыдёргивали – на жилах висят, будто неделю держали его в грязной воде да неополоснутым на люди вывели.

Но бабы всё полегче вздохнули:

– Слава Те, Господи! Пронесло…

Начал Чугунок потихоньку в кузне колупаться. Что ни день, звончее поёт наковальня.

В первый Спас[9] пошли девки льны в поле глядеть, парни овсы шелушить да в колодцы горстями кидать – касаткам на зимний корм[10].

По лугу костры развели – печь молодую картошку. Хрустели огурцами, покуда Авдотья-сеногнойка[11] не согнала их в кадки. Ели колоба из новины с молодым сотным мёдом.

В гущу доброго веселья нет-нет да и вольётся печаль, прокатит по душам звоном Чугункова молота.

– Колотится женатый бобыль, – жалеют его парни.

– И в Христово воскресенье нет болезному веселья, – вторят девки.

Поговаривают так о Чугунке, и никому-то про себя даже не спросится: отчего это Лизавета Кудиярова конец платка закусила?

Давно ли девчонкою-недоумышем бегала Лизка по кувшинки утренние к заболотившейся старице, за Лопатинову кузню? Давно ли из-под черёмухи обслонённой, обжигая крапивою голенастые лытки, подглядывала она «разлуки». Видела, как Серёга Чугунок, разгоревшись от частой беготни, ловил лукавую «разлучницу», чтобы тою же минутою в бессчётный раз во весь дух лететь за новой соперницей.

А ноне на вот те! Кусает платок, прячет руки свои Лизка Кудиярова, чтобы унять в ладонях бегущую от сердца дрожь. И никому-то не видно покуда за пеленою обманного веселья да под скорлупою отроческой линьки лица выбродившей любви.

Набрякли, разнежились молодые земляным теплом, осоловели от веселья и всем гуртом запылили к деревне.

Одна Лизка, не залучённая покуда сердечными тайнами в догляд подружкам, попридержалась на дороге и, забытая всеми, в заревой тишине свернула к старице.

А Чугунок в кузнице своей выколачивал шкворень для парной брички, прислонённой без колёс к навесу, где лежала куча берёзовых углей да охапка хворосту у кедровой поленницы.



Хватил Чугунок готовый шкворень клещами поперёк, сунул в шайку с водою. Зашипело, заурчало, обдало кузнеца едким паром. Выхватил кузнец шкворень из шайки и отошёл к порогу – дохнуть ночного воздуху. За порогом Лизавета стоит, кофту теребит.

– Чего тебе? – озлился Чугунок. – Мать, што ли, потеряла?

– Батюшки! – отступила Лизавета. – Злой-то какой! Воды бы дал…

– На чурбане вон… пей!

Напилась Лизавета, ковшик повесила. Утёрлась краем платка, а дальше и не знает, что делать. И Серёга дела не видит. Мнётся, на девку поглядывает.

– Ты уж невеста, – говорит.

– Невеста, – соглашается Лизавета.

– Да. Идёт времечко, – вздыхает кузнец.

– Идёт, – откликается…

– Поди жениха уж подглядела?

– Жених – не жених, да не надо б двоих…

– Складно!

– Кому складно, кому накладно…

– Оно так…

Постояли, помолчали… Знать, было об чём. Беда-то разная, а горе одно.

– Пойдём, Лизавета, – зовёт кузнец, – повечеряй со мною, одному-то в горло ничего не лезет, а там я тебя провожу.

Согласные, ушли в пристройку.

Тишина укрыла кузню закатным крылом. Только медовый серпень на холодной заре шелестел отавой, да грачёвый грай за яром полоскал озимые чёрным вихрем.

…Уж и кукушка давно подавилась ячменным зёрнышком[12], и медведь лапу омочил[13], и пожнанный хлеб на овины свезли, а кузнец всё носа не кажет на женин двор.

В Чернышихиной избе туман густой поселился: семейные ходят, друг дружку не видят. Ни ветерка свежего, ни лучика светлого…

Завтра – Успенье[14], а они его празднуют уже восьмую неделю.

Вечером Фёкла квашню поставила, молоко в кринки сцедила, подойник на шесток опрокинула, кликнула Зинку с чердака, где горевуха бобы шелушила, и потянула её за собой.

– Пошли, что ли, чёртово семя. Будет когда конец муке моей? И спихнуть-то тебя, паразитка, не могу. Навязалась на мою голову… Ступай! Иди! В ноги падай!

Зинка было заупрямилась:

– Ай не видно те, маманя? Седло-то не по коню. Чужая ложка рот дерёт.

Фёкла себя ажно по ляжке хлопнула:

8

Ахтырская Пресвятая Богородица – 15 июля.

9

Первый Спас – 14 августа.

10

Считалось, что ласточки не улетают, а ложатся на дно колодцев.

11

Авдотья-сеногнойка – 17 августа.

12

Кукушка замолкла – считалось, что подавилась ячменным зёрнышком.

13

Ильин день – медведь лапу обмочил, купанию конец.

14

Считалось, что с Успенья солнце засыпает. Начало молодого бабьего лета (с 28 августа по 11 сентября).