Страница 18 из 19
На заставах, тоже тенистых и каких-то особенно уютных, нас встречали радостно, бросались разбирать книги, расспрашивали о новостях, водили меня по окрестностям, показывали, где проходит граница, рассказывали разные забавные случаи. Вкусно кормили, а вечерами, если мы оставались ночевать, пели песни так красиво и печально, что дух захватывало. А может, это было только на одной какой-то заставе. Теперь уже трудно отделить одно впечатление от другого. Но эта поездка запомнилась мне как тихое счастье, полное красоты и доброты.
Вообще, летом нам, детям, жилось вольготно и увлекательно. Никто особо не контролировал, куда мы идем, зачем. Часто отправлялись в какие-нибудь дальние путешествия – куда глаза глядят. Шли пешком, иногда прихватывали ближайшего, невозмутимо пасущегося ишака. Хозяева не беспокоились, знали, что вернём.
Если забредали слишком далеко и уже темнело, оставались ночевать в кишлаке. Нас принимали охотно и гостеприимно, кормили, укладывали спать во дворе на кошме, а то и на крыше, где ночевало всё семейство. У меня от тех лет осталось впечатление, что узбеки, особенно в кишлаках, очень приветливый и доброжелательный народ. Поэтому я с таким ужасом читала в недавние времена о резне и жестокости, вражде и взаимной ненависти. Трудно было поверить. Впрочем, и наш народ, говорят, был добрым. Помню, как еще в детстве меня поразило вычитанное у Толстого обращение солдат друг к другу: «братец ты мой».
Эти походы – лучшее, что запомнилось в моём не бедном впечатлениями малолетстве. Полная свобода, удивительная красота и спокойствие природы, наши ленивые, но не пустые разговоры, когда, лёжа на спине где-нибудь на вершине невысокого холма, смотришь в небо и перебрасываешься словами с товарищами, большинство из которых были старше и серьезнее меня. Мама легко отпускала меня с ними. У нас была договоренность, что беспокоиться она начинает только к вечеру второго дня. Кое-кому из этих ребят предстояло через год-другой идти в армию, им было о чём подумать. Меня же брали с собой, потому что я много читала и могла пересказать прочитанное, и потому что москвичка, а москвичей тогда уважали. Сейчас же их не любят почти везде.
Писем от папы мы тогда, видимо, не получали, или мама их не сохранила. Помню, что он вернулся из эвакуации осенью 43-го, и я ему очень завидовала и спрашивала маму, почему же он нас не взял с собой. Она отговаривалась, объясняя это военной службой.
Но осенью 44-го мама демобилизовалась, и мы начали собираться в дальнюю дорогу. Сборы были непростые. Мама ходила по окрестным кишлакам и меняла вещи на продукты. Менять особенно было нечего. Из писем родных мы знали, что в Москве голодно. Да и вообще продукты в те времена ценились дороже денег. Запасалась мама главным образом топленым маслом, вяленым мясом и мукой. Еще помню, шли сушеные фрукты – урюк, кишмиш, курага – всего понемногу, ведь дорога предстояла долгая, с пересадками.
Поезд уходил из Сталинабада. Вокзал и площадь перед ним были забиты людьми и вещами. В то время многие возвращались из эвакуации в родные места. Билет нам удалось купить в воинской кассе. Но самое трудное оказалось сесть в поезд. Нумерованных мест не было. Толпа осаждала вагоны. Кто посильнее и попроворнее, занимали сидячие места, самые ловкие – верхние полки и багажные, где можно было даже лежать. Остальные усаживались в проходах на вещах. По совету сведущих людей мама договорилась с носильщиком, вручив ему бидончик масла, чтобы он провел нас к вагону за пять минут до объявления посадки. Он всё выполнил в точности, загрузил вещи в тамбур, поставил меня их сторожить и ушел, а мама осталась на перроне с проводницей, которая почему-то очень тщательно проверяла наши билеты. Может, тоже рассчитывала на подношение. Кончилось тем, что то ли она, то ли мама выронила билет, и он упал на рельсы. Мама соскочила в узкое пространство между платформой и вагоном, чтобы поднять его, и в эту минуту пустили на посадку всю толпу. Люди неслись, ничего не видя перед собой, отталкивая друг друга, мне показалось, что они бегут по маминой голове. Меня с вещами вдавили в закрытую дверь. Образовалась чудовищная давка. Кто-то кричал от боли, кто-то ругался. И над всем этим висел чей-то жалобный, почти щенячий визг. Я еще подумала – кто это так скулит? Оказалось – я.
Когда все, имевшие билеты в этот вагон, протиснулись и устроились, вылезла мама – грязная, помятая и уже как-то безнадежно спокойная. Она велела мне замолчать и стала затаскивать вещи или, вернее, то, что от них осталось: фибровый чемодан, наша гордость, был безнадежно сломан, мы кое-как перевязали его веревкой. Остальное тоже превратилось в сплюснутое нечто. Но мешки выдержали. Мы пристроились у самого входа, дальше было не пробиться. Даже ноги опустить некуда. Они так и лежали на мешках – своих, чужих, не разберешь. Но когда поезд тронулся и всё более или менее успокоилось, кто-то, поглядев на меня, а может, и припомнив смутно мой визг, потеснился, и меня усадили на самый краешек нижней полки, где я притулилась к чужому плечу и мгновенно заснула от усталости и всего пережитого.
Хорошо, что путь от Сталинабада до Ташкента был не столь долгим. Мы кое-как перемоглись на узлах и чемоданах. В Ташкенте предстояла пересадка на московский поезд. Билет прокомпостировать удалось не сразу. Папа в Москве, знакомых в Ташкенте никаких. Поэтому несколько дней мы провели на вокзале. Помню, мама куда-то отлучилась, а я сидела на вещах, укрытая толстым шерстяным платком, который она купила на базаре в преддверии холодных московских зим. Мимо прошел какой-то мужик, остановился, оглянулся, спокойно снял с меня платок и так же спокойно пошел дальше. Я онемела и от страха боялась пошевелиться. Вернувшаяся вскоре мама застала меня зареванную и дрожащую от испуга. Она даже не стала корить меня, только спросила у соседей: «А вы-то почему не заступились?» Они невозмутимо ответили: «Нам-то что? Девчонка молчала. Чего нам в чужие дела вязаться?»
Дорога до Москвы была поспокойнее. Нам удалось занять верхнюю полку, и мы ухитрились даже спать на ней вдвоём – я у стенки, а мама с краю, соорудив из армейского ремня петлю, которой пристегивала себя к боковым распоркам полки.
Днем шли бесконечные разговоры о том, что ожидает в Москве. Большинство пассажиров, как и мы, возвращались домой из эвакуации.
Из дорожных происшествий мне запомнилось два. Какой-то подросток, постарше меня, начал оказывать мне знаки внимания – угощал урюком, предлагал дружить и под конец сунул мне в руку записку «Можно я тебя поцелую?» Я не поняла, чего он от меня хочет, и показала записку маме. Она засмеялась и сказала: «Он хочет тебя поцеловать». Я безумно возмутилась и устроила ему страшный скандал в тамбуре, а он плюнул мне под ноги. На этом мой первый в жизни роман закончился.
Второе происшествие было совсем смешное. Мама, как она потом говорила, решила стать спекулянткой. Проезжали озеро Балхаш. На одной станции поезд окружили женщины, предлагавшие купить задёшево соль. Продавали небольшими ведерками. Опытные люди бросились покупать. Некоторые набирали целые мешки. Мама спросила, зачем так много и как они это довезут. Ей ответили, что продадут по дороге на следующих станциях, где соль стоит гораздо дороже. Мама соблазнилась и купила ведерко. Она действительно продала его чуть не на следующей станции, потому что вдоль вагонов ходили люди и спрашивали, а она уже жалела, что ввязалась в несвойственную ей авантюру, и хотела поскорее это прекратить. В результате мы разбогатели на пять рублей, что было смешной суммой по тем временам. Так закончилась наша первая и последняя в жизни спекуляция.
Правда, я на этом кое-что выиграла. Когда мы уже подъезжали к Москве, по вагонам стали ходить продавцы и предлагать горячие сосиски из специальных термосов. А я всю войну мечтала о сосисках. По воспоминаниям, они представлялись мне самой вкусной едой на свете. И я так жалобно смотрела на маму, что она махнула рукой и купила мне одну сосиску за пятнадцать рублей, отметив, что пять рублей нам достались даром.