Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 19



Помню великую радость, когда из Москвы от тети Эммы пришла посылка с моими довоенными одежками, среди которых оказалось красное шерстяное платье с вышивкой, сшитое накануне нашего отъезда на Селигер, почти новое. Оно казалось мне немыслимо красивым, из другой жизни, о которой я читала в книгах. Сохранилась фотография – мама в гимнастерке и берете, а рядом я в этом платье и пилотке. Сейчас и платье, и я сама на этом фото кажутся мне довольно некрасивыми – странная, вытянувшаяся девочка с никаким лицом.

Конечно, платье оказалось маловато. Кое-как надставили кусками другой ткани – на это никто тогда не обращал внимания. Ребята завидовали. Женщины приходили и просили показать платье, которое я по будням не надевала, щупали материю и вздыхали – вещь.

С обувью было совсем плохо – ее не надставишь. Сандалии, присланные в посылке, мама подарила знакомым, у кого росли дети поменьше. Благодарности и восхищению не было конца – подарила, не продала!

Всё лето мы бегали босиком, подошвы задубливались до твердости подметок. Зимой выдавали со склада валенки самого маленького размера. Мы проваливались в них чуть не до подмышек. Выдавали еще и полушубки, которые мели снег за нами, оставляя дорожки.

Зимой возили в школу в Шурабад на санях. Снег лежал такой глубокий, что нам, детям, да еще в нашем «обмундировании», пройти было невозможно. Мы укладывались, прижимались друг к другу и мгновенно засыпали.

Один раз я выпала на ходу из саней. Никто не заметил, а я, очнувшись, не сумела даже встать, так тяжело было всё надетое на мне. Могла так и замерзнуть в сугробе, потому что наш возница-солдат дожидался обычно конца уроков, чтобы отвезти нас обратно, вероятно, с пользой для себя используя свободное от казармы время. Но, к счастью, он скоро спохватился и вернулся за мной.

Что же касается весны и осени, тут положение с обувью было вообще безнадежным.

К концу лета мы с мамой решились на крайность – отправились пешком на базар в Куляб покупать мне сапоги. Тридцать километров туда, тридцать обратно. Правда, в Кулябе нам немыслимо повезло – мама встретила знакомого интенданта, который приехал на базар делать закупки, и возвращались мы, развалившись на мешках с продуктами.

Дорогу туда я помню до сих пор. Вышли засветло. Вначале идти было легко – всё вниз и вниз по красивой горной дороге. Отправились мы не одни, а с целой группой женщин из комендатуры и Шурабада. Но детей, кроме меня, не было. Шли, разговаривали, закусывали кто чем мог. Начинался базарный день, и дорога была довольно оживленной. Нас обгоняли таджики на лошадях и ишаках с поклажей, а то и пешком с ручными тележками. К вечеру я устала и сникла. Мы еле добрели до какого-то кишлака и попросились на ночлег в незнакомый дом. Остальные отправились дальше, а нас хозяева устроили на веранде – вынесли кошму, и я провалилась в сон.

Утром на рассвете мы продолжили путь уже одни, без спутников.

Южный базар потряс меня изобилием, красочностью, многолюдством, какой-то праздничностью даже в эти трудные дни. Горы фруктов, дынь, арбузов.

Один старик торговал разрезанным арбузом. Мама, заметив мой взгляд, спросила, сколько стоит, покопалась в сумочке, но купить не решилась. Мы уже отходили, когда старик окликнул нас и протянул мне ломоть, знаками показав, что денег не нужно. Я радостно впилась в сочную мякоть. Мама поблагодарила и отвернулась, как мне показалось, чтобы скрыть слёзы. А старик погладил меня по голове.



Сапоги мы купили немного на вырост, и я долго расхаживала в них, до самого возвращения в Москву, а может, и в Москве.

Школа находилась на окраине городка – маленькое одноэтажное здание с единственной классной комнатой, которая отапливалась печкой, выходившей топкой в коридор. К печке был приставлен истопник, он же сторож дядя Коля – инвалид, по-моему, еще Первой мировой. Учительница жила здесь же. У нее были собственные маленькие дети, которые время от времени врывались в класс. Она их прогоняла или усаживала на заднюю парту – рисовать, рассматривать картинки в букваре.

Школа была четырехлетняя. Учились в две смены: первый и третий классы, второй и четвертый. Учительница давала задание одному классу и переходила к следующему ряду опрашивать. Потом наоборот. В основном дети комендатурские, в Шурабаде русских семей почти не было. Впрочем, у нас учились и несколько таджиков. Может, родители хотели, чтобы они знали русский, а может, просто им было ближе ходить в эту школу.

Мне по-прежнему нечего было делать на уроках, и я дико скучала. Иногда учительница оставляла меня за старшую, давала книгу читать вслух, а сама отлучалась ненадолго. Иногда, махнув рукой, отпускала меня пораньше.

Тогда я дожидалась конца уроков, чтобы не пугать маму ранним возвращением. Бродила по поселку или просила у какого-нибудь таджика лошадь и нарезала круги вокруг школы.

Однажды во время такой прогулки я напоролась на маму. Она шла по улице, на которой было почтовое отделение, держала в руках листок бумаги и горько плакала, а вокруг нее толпились таджички, цокали языками, гладили по плечу, сочувственно вздыхали.

Я бросилась к ней: «Что случилось?» Она обняла меня, прижала к себе и сквозь слёзы тихо сказала: «Лёльку убили». Лёлька, Лев Селезнев, был ее любимым племянником, единственным сыном тети Эммы, в восемнадцать неполных лет ушедшим добровольцем на фронт. Он погиб 15 марта 1944 года под Псковом.

Я шла рядом с мамой, она всё теснее прижимала меня к себе. Я втайне гордилась вниманием и сочувствием, которые оказывали нам встречные, но больше ничего не испытывала, хотя до войны очень любила Лёльку, который был старше меня на девять лет. Дни рождения у нас были рядом: у него 12, а у меня 13 декабря, и в семье их почти всегда отмечали вместе. Но смерть как-то не умещалась тогда у меня в голове.

Осенью и зимой в наших краях было тоскливо. Чуть свет поднимаешься и бредёшь или едешь в школу. Выходили обычно небольшой группой, а возвращаться я предпочитала одна, особенно ранней осенью, когда еще не дождило. Впрочем, дожди в этой местности лили не часто. Мне нравилось спускаться в овраги, следить за какой-нибудь букашкой или за тихой жизнью трудолюбивых муравьев, пока они еще не попрятались на зиму в свои крепости-муравейники. Нравилось сидеть в тишине и придумывать себе какую-нибудь фантастическую будущую жизнь. В том, что она будет необычной, я была уверена. И как выяснилось, ошибалась. Жизнь, как я теперь понимаю, была у меня самая обыкновенная, если не считать того, что время манипулировало нами как хотело.

Неподалёку от комендатуры располагалось стрельбище. Там я тоже часто задерживалась, наблюдая, как солдаты выходили на рубеж, пристраивались, долго целились и стреляли по мишеням. Потом их сменяли другие. Если меня замечали, то прогоняли – находиться возле стрельбища посторонним не полагалось. То ли соблюдали военную тайну, то ли боялись рикошета.

Зимой после школы я наскоро обедала, иногда даже не разогревая от лени, и отправлялась к маме в библиотеку. Там было тепло, привычно, тихо. Посетителей, как правило, мало. Приходили офицеры за разными справочниками и уставами или почитать газеты. Приходили офицерские жены, которые почему-то все спрашивали «Сестру Керри» Драйзера. Книга пользовалась большим успехом и всегда была на руках. Мама предлагала им другие романы того же автора, но они если и брали, быстро возвращали недочитанными. Правда, было и несколько настоящих читателей, в основном среди солдат. Один мне запомнился потому, что в мирной жизни был актером или студентом театрального училища, и его поэтому назначили начальником клуба. Он организовывал просмотры и занимался художественной самодеятельностью, в том числе с нами, детьми. Он мне очень нравился, но однажды выгнал меня из театрального кружка за полную бездарность. Там надо было петь и танцевать, а я всё делала невпопад и всех сбивала или, как он интеллигентно выражался, – дезорганизовывала. Мне было очень обидно.