Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 8



В самом деле, это непременное следование установленной схеме сонаты несколько смехотворно. Представим себе, что великие симфонисты, такие, как Гайдн и Моцарт, Шуман и Брамс, отрыдав свое адажио, в последней части переряжались в школьников и выбегали на перемену поплясать, попрыгать и хором прокричать: "Все хорошо, что хорошо кончается!" Это можно назвать "музыкальной дурью". Бетховен первым уразумел, что единственный путь к ее преодолению композиция глубоко личная.

Таков первый параграф художественного завещания, оставленного Бетховеном всем видам искусств и всем художникам; я сформулировал бы его так: не следует рассматривать композицию (архитектурное оформление целого) как некую предсуществующую матрицу, которую художник волен заполнять чем угодно; композиция сама по себе может быть какой угодно выдумкой, чтобы в ней сквозила самобытность автора.

Не мне судить, насколько этот завет был услышал и понят. Но сам Бетховен сумел извлечь из него выгоды в своих последних сонатах, каждая из которых скомпонована неповторимым, неведомым доселе образом.

14

Соната opus 111; в ней всего две части: первая, драматическая, создана в более или менее классической сонатной форме; вторая, задумчивая, написана в форме вариаций (форме, которая до Бетховена казалась непривычной для сонаты): в отдельных вариациях нет игры на контрастах, они обогащают одна другую, каждая прибавляет к предыдущей новые оттенки, что придает всему сочинению удивительное единство тона.

Чем совершеннее каждая из частей, тем явственнее она должна контрастировать с другой. Разница в длительности: первая часть (в исполнении Шнабеля) - 8 минут 14 секунд; вторая - 17 минут 42 секунды. Вторая часть, стало быть, вдвое продолжительнее первой (в истории сонаты случай беспрецедентный!). Кроме того: первая часть драматична, вторая - спокойна и задумчива. Драматическое начало и долгое раздумье в конце противоречат всем архитектурным принципам и вроде бы обрекают сонату на потерю всякого драматического напряжения, которым Бетховен прежде так дорожил.

Но это неожиданное соседство столь разных частей само по себе красноречиво, оно взывает к слушателям, превращается в семантический жест сонаты, в ее метафорическую суть, возникает образ короткой и напряженной жизни, за которым следует задумчивая и бесконечная песнь. Этот метафорический смысл, не передаваемый словами, но от того не менее глубокий и настойчивый, придает цельность всему произведению. Цельность неподражаемую. (Можно было бы без конца имитировать внеличную форму моцартовской сонаты; композиция же сонаты opus 111 до такой степени личная, что ее имитация явилась бы просто-напросто подделкой.)

Соната opus 111 напомнила мне "Дикие пальмы" Фолкнера. Там за рассказом о любви следует история беглого каторжника; обе части вроде бы не имеют между собой ничего общего, их не объединяют ни персонажи, ни хотя бы отдаленное родство мотивов или тем. Эта композиция не может служить образцом для какого-то другого романиста, она существует единожды; она произвольна, нетиражируема, не требует оправданий, потому что в ней слышится возглас "es muss sein", делающий всякое оправдание излишним.



15

Ницше своим отказом от системы углубляет занятия философией: по определению Ханны Арендт, мысль Ницше - это мысль экспериментальная. Ее первый порыв - разъесть все застывшее, устроить подкоп под все общепринятые системы, пробить бреши в неведомое; философ будущего станет экспериментатором, говорит Ницше; он волен идти в любом направлении, даже в том, которое, строго говоря, ему не следовало бы выбирать.

Будучи сторонником явного присутствия мысли в романе, я тем не менее не люблю так называемых "философских романов", представляющих собой "письменное изложение" моральных или политических идей. Подлинно романная мысль (присущая роману со времен Рабле) всегда несистематична, недисциплинированна; она близка к мысли Ницше; она экспериментальна; она пробивает бреши во всех окружающих нас идеологических системах; она торит новые пути (особенно при посредстве персонажей), пытаясь пройти до конца каждым из них.

Относительно мысли, приведенной в систему, можно сказать еще следующее: всякий, кто мыслит, автоматически склонен к систематизации; это вечный соблазн (в том числе и мой, в том числе и в этой книге) - соблазн изложить выводы из своих идей, предусмотреть все возражения и заранее опровергнуть их, забаррикадироваться за своими идеями. А ведь человеку думающему не следовало бы навязывать свою истину другим, ибо, поступая таким образом, он ищет путь к системе, пагубный путь "человека с убеждениями"; так любят величать себя политики; но что это такое - убеждение? Это мысль, прервавшая свой ход, застывшая, а "человек с убеждениями" - это косное, ограниченное существо. Экспериментальная мысль не убеждает, а вдохновляет, пробуждает мысль в другом, приводит в движение его мыслительные способности; вот почему романист должен систематически десистематизировать свою мысль, должен сокрушать баррикаду, которую он сам же возвел вокруг своих идей.

16

Отказ Ницше от систематической мысли имел и еще одно последствие: громадное расширение тематического горизонта; разрушаются перегородки между различными философскими дисциплинами, мешавшие видеть мир во всей его необъятности; с тех пор все человеческое может стать объектом мысли философа. Это касается также и философии романа: философия впервые принялась размышлять не над эпистемологией, эстетикой, этикой, феноменологией духа, критикой чистого разума и так далее, но надо всем, что имеет отношение к человеку.

Излагая философию Ницше, ученейшие мужи не только обкарнывают ее, но искажают, обращая в полную противоположность самой себе, а именно - в систему. Но у их систематизированного Ницше все-таки можно найти рассуждения о женщинах, о немцах, о Европе, о Бизе, о Гёте, о кичевом стиле Гюго, об Аристофане, о легкости формы, о скуке, об игре, о переводах, о духе послушания, о власти над другими и самых разных аспектах этой власти, об ученых и ограниченности их разума, о комедиантах, заголяющихся на подмостках Истории, - и множество других психологических наблюдений, которые не встретишь ни у кого, кроме разве что самых великих романистов.