Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 21

– Что ж, Антип Прокопьич… Дале трогаться надо! Только вот «коты» утопила я…

– Малым отделалась, – усмехнулся Антип. – Устя Даниловна, дай мне палку хоть твою, – и, приняв из рук Устиньи единственный уцелевший посох, зашагал по кочкам дальше.

Выбраться на сушь в этот день они не успели. Ночевали в болоте, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода: развести костёр было не из чего. К счастью, уже сгинула от холода проклятая мошка и злющие болотные комары. Наутро, едва рассвет тронул мшистые кочки, путники тронулись дальше. И снова впереди топал Антип, время от времени проваливаясь по колено, а то и по пояс, но Ефим всякий раз был начеку и, ругая страшными словами болото, каторгу, Сибирь, Господа Бога и всё небесное воинство, вытаскивал брата на твёрдую тропку. То и дело он оглядывался назад, посмотреть – как там бабы. Те шли – молча, стиснув зубы, перемазанные, мокрые, злые. Замыкал шествие Петька, который тоже молчал: берёг силы. Шагали не останавливаясь – Устинья даже умудрялась на ходу кормить грудью дочку. И после полудня Антип, потыкав палкой в густой мох перед собой, вдруг остановился и удивлённо сказал:

– Кажись, не топко! Ефимка, глянь! Никак, вылезли?

Они прошли ещё несколько шагов, недоверчиво щупая палками почву – но та не проваливалась под ногами, не вязла, не засасывала сапоги. Да и кочки вокруг были уже другими: мягкими, рыжими, без кудрявой, обманчиво яркой зелени. А вдали темнели сизой хвоей великаны-кедры.

«Выбрались!» Ефим рухнул на землю где стоял, прижался щекой к колючей, уже пожухлой траве с запутавшимися в ней ржавыми иголками. Ободрал скулу о жёсткую сосновую шишку – и не заметил этого, сморённый крепким, мгновенным сном. Он не видел, как падали наземь и сразу же засыпали другие, как Петька закатывается под куст можжевельника, как вытягивается на перекопанной кабанами земле Антип и как Василиса, обняв его руку, сворачивается ежом, поджав под себя босые, озябшие ноги. Не легла одна Устинья. С дочкой на руках она уселась на могучий, выпирающий из земли на пол-аршина корень сосны, прислонилась спиной к растрескавшемуся, шершавому, медно-красному стволу, запрокинула голову со сползшим на затылок платком – и не то задремала, не то впала в недолгое забытьё. И первой встала через час, и подняла остальных, настойчиво растрясывая, уговаривая, грозя:

– Вставайте, вставайте! Антип Прокопьич, Ефимка, подымайтесь! Васёна, не смей обратно заваливаться! Петька, маленький, надо, надо… опосля выспитесь… Вечер уж, нельзя на голой земле ночевать! Нутро выстудите, что я тогда с вами делать стану? Чем лечить?! Волки уж запели, поспешать надо!

И сразу же, словно в подтверждение её слов, из сумеречной тайги отчётливо донеслись волчьи завывания. Услышав их, на ноги разом вскочили все – и, бурча сквозь зубы проклятия, снова начали продираться через лес. Ночевали, впервые запалив костёр, под огромным выворотнем, наспех накидав внутрь лапника и дежуря у огня по очереди. А наутро снова тронулись по тусклому осеннему солнцу на юг.

Теперь они шли ещё медленней: Василиса, утопившая казённые «коты» в болоте, сразу немилосердно изранила об острый валежник босые ноги. Она не плакала; упрямо закусив губы, старалась шагать вровень с другими, но все видели, с какой болью ей даётся каждый шаг. В конце концов Антип прекратил эти мучения, перекинув девушку через плечо и зашагав с нею дальше. Через час его сменил Ефим. Поначалу нести худенькую, как ребёнок, Василису казалось парням забавой, но к вечеру ощутимо умаялись оба. На привале Василиса, устав крепиться, тихо всхлипывала в кулак:

– Всё через меня вышло… Всё… С завода ушли… В болоте чуть не утопли… Ноги вот теперь эти проклятые… Хоть бы лапти себе сплела – так не из чего! Цельный день смотрю – ни единой липки не встренулось!

– Не растёт здесь липа-то, Васёна, – тихо сказала Устинья. – Не Расея, чай.

– Да как же? А у нас около завода сколько их было?! И лапти плели, и игрушки дитям вертели…

– То привозные. Кто-то из каторжных, видать, семечко в одёже аль в обувке принёс, липка и прижилась. И всё равно: худо ей здесь, холодно, не цветёт почти… Да не реви ты, глупая! Ишь чего вздумала – из-за неё всё! Ложись да спи, силы береги!

В молчании съели по сухарю, запили водой из ручья и, завернувшись в грязные, сырые азямы, легли спать вокруг костра.

Первым вызвался дежурить Ефим. Собрав охапку валежника чуть не выше себя самого и нарубив с елей смолистого лапника, он решил, что этого будет достаточно, чтобы отогнать волков. Вскоре огромный костёр гудел, взлетая длинными языками к кедровым вершинам, и снопы искр, крутясь, уносились в чёрное небо. Ефим сушил у огня азям и разбитые сапоги, следил, чтоб от случайно прилетевшей искры не затлела ветхая ткань. Твёрдый, как деревяшка, сухарь провалился в нутро, словно в пустой колодец, не дав сытости. В голове против воли бились тоскливые, злые мысли – о том, что в который раз, бросив всё, пришлось пускаться в бега. О том, что скоро зима. Что того гляди падёт снег, а на руках у них с Антипкой – бабы и дети… Ефим знал про себя, что с голодухи всегда начинает звереть, и старался отвлечь себя от нехороших размышлений, но те упрямо, как мотыльки на огонь, возвращались назад.

Рядом в кустах, как назло, завозился какой-то зверёк, испуганный огнём, и Ефим в сердцах запустил в него шишкой:





– Сгинь!..

– Что, Ефим? – послышался взволнованный шёпот. Из-под лапника высунулась голова жены. – Волки?

– Спи, остуда! – огрызнулся он. – Нету никого!

Устинья, однако, больше не легла. Выбралась на четвереньках из шалаша, села возле костра. Ефим, стиснув зубы, упорно смотрел в огонь. Несколько минут они сидели в молчании. Затем Устя, не глядя на мужа, вполголоса сказала:

– Ну – говори, Ефим Прокопьич.

– Чего говорить-то? – прорычал он сквозь зубы. – Сама всё знаешь… Главное, то обидно, что ни за что пропадём.

– Отчего ж пропадём-то? – чуть слышно спросила она.

– Да оттого! – вызверился Ефим. – Ведь права Васёна-то – через неё всё вышло! Через неё с завода сорвались! Через неё нас всех тут волки сожрут! А чего ради? Нешто не видишь, что Антипке она задаром не нужна? Кабы я видел, что она ему люба, что дышать без неё не может, – я бы слова не молвил! До кровавого поту бы через болота топал! А тут что?!

– Да не греши ты! – рассердилась, наконец, и Устинья. – Антип за тобой, небось, на каторгу пошёл – пустого не болтал, а ты…

– Не за мной, а за тобой он пошёл.

– Тьфу, бессовестный…

– Скажешь – нет?! – всем телом развернулся к ней Ефим. Но жена не смотрела на него. Исхудалое лицо её было спокойным, серые глаза безотрывно смотрели в огонь.

Несколько минут оба молчали. Наконец, Ефим буркнул:

– Прости, коль худо сказал. Только сил же нет никаких, Устька… Как почну думать, что на заводе с нас через год железа бы сняли… Что мы с Антипкой у Лазарева в подручных, как у Христа за пазухой, ходили… Ведь мастерами были, сами печи ладили! Даже с других заводов за нами присылали – вспомни! А к тебе за сто вёрст народ лечиться тянулся, даже и господа не брезговали… И ни голодухи, ни притеснениев никаких нам не было! Будто не каторга, а рай небесный! А теперь, стало быть, всё сызнова?.. Да что ж это у меня за планида за такая – по болотам бродяжить? Да грибы сырые, как свинья, жрать?! Давеча в болоте чуть не сгинули! Того гляди, снегом накроет! Да скажешь ты хоть слово, игоша проклятая, аль нет?!

– Да нечего говорить-то, – Устинья повернулась к мужу. Рыжий свет огня лизнул её лицо сбоку. – Я ведь, Ефим, сама про то же самое думаю. И тоска такая по временам навалится, что впору лицом в эти кочки ткнуться да и замереть…Только я, как вовсе худо становится, про другое вспоминаю. Не про грибы эти сырые да не про мокрость… А про то, как я вот так же из нашего Болотеева в Москву шла. Одна-одинёшенька, голодная, босая, и без надёжи никакой. Уж седьмой год тому минул – а до сих пор во сне видится! Сам, поди, знаешь: сколько раз меня ночами расталкивал, будил… Всё видится, как иду по дороге-то… Ноги гудут, обочина вся обмёрзлая, сверху ледяным поливает, нутро с голоду крутит, – а я иду и иду, остановиться боюсь… И одно только меня тогда на ногах держало – что, коли встречусь с тобой сызнова, так только в Москве! Кабы не это – не дошла бы я тогда, Ефимка! Видит Бог – не дошла б… – голос её дрогнул, и Ефим, смущённый и растерянный, не сразу сумел нащупать в темноте руку жены. Устинья ответила ему слабым пожатием. Глубоко вздохнув, продолжила: