Страница 19 из 30
Из соседней комнаты послышался натуженный кашель, переходящий сначала в хрип, потом в прерывистые, пропадающие, едва уловимые вдохи. Лиза рванулась к Гошку. Приподняла подушку, поднесла ко рту аппарат, типа ингалятора, помогающий восстановить дыхание, сделала укол. Потом присела рядом на стул и ждала, пока приступ пройдет. Внезапно Гошка открыл глаза и сказал почти нормальным голосом: «Знаешь, мне приснился сон. Я давно уже не вижу снов. А сейчас вдруг такой сон. Яркий, солнечный. И я вспомнил, знаешь что?» – «Знаю, – тут же откликнулась Лиза. – Ты вспомнил нашу встречу в Риме, в Пантеоне.» – «Как ты догадалась?» – изумился Гошка и попытался остановить снова рвущийся кашель. «Потому что я как раз сейчас сидела и тоже об Италии вспоминала», – ответила Лиза, подняв подушку еще выше, чтобы облегчить откашливание. «О нашей встрече?» – спросил Гошка, и в глазах его была почти мольба о святой лжи. – «Да, о нашей встрече», – соврала Лиза, немедля ни секунды.
«Знаешь, что я тогда загадал? Чтобы в самую последнюю минуту ты была со мной. Видишь, все исполняется. А у тебя?». Гошка замолчал, видимо ожидая ответа. Но его не было. «Ну ладно, если это – секрет, не говори», – сказал он и снова закрыл глаза, затих, исчерпав силы. Лиза осталась сидеть на кончике дивана.
Ну да, они действительно встретились тогда в Римском Пантеоне. Это была вторая встреча с Гошкой после Стокгольма, когда прошло еще лет шесть-семь.
Оба были на экскурсии, Лиза, гид-переводчик, вела ее для аргентинской группы, а Георгий в качестве туриста почему-то был в составе японцев и слушал байки местного чичероне тараторившем на английском с неистребимым итальянским акцентом.
Лиза искренне обрадовалась встрече, но как только услышала: «Рыжий, как же я соскучился по тебе. Ты такая солнечная, красивая», – к ней сразу вернулось ее обычное раздражение и досада. А Георгий, не замечая этого, еще и прибавил: «Я люблю тебя. Не помню, говорил ли я тебе это когда-нибудь?».
Пользуясь удобным предлогом – ее ждала группа туристов, она прервала объяснения, на ходу кинув: «Ладно, пока. Будь здоров. До новых встреч».
Внезапно пошел дождь, и туристы стали сбиваться у портика Пантеона между колоннами. Совсем рядом Лиза вдруг снова услышала знакомый голос.
«Идет дождь», – проговорил Гошка, констатируя вполне заметный факт.
Через минут десять вновь брызнуло яркое солнце, и все ринулись к центру Пантеона, чтобы занять место в середине огромного круга под открытым куполом и, следуя обычаю, загадать желание, подставив головы под благословенный поток золотых лучей, льющихся сверху.
И вот сейчас, перед своим уходом в космическое небытие, Гий сказал, что его желание, загаданное много лет назад в римском Пантеоне, исполняется.
Она не ответила Гошке на его вопрос, потому что или забыла, о чем тогда загадала, или, что вероятнее, вообще ничего не загадывала. Ведь только за один туристический сезон ей приходилось бывать на этом объекте десятки раз. А возможно и потому, что к тому времени она давно уже пережила свои желанья, во всяком случае, имеющие некий глубинный смысл.
Она просто жила и наслаждалась самим процессом жития, свободой, в том числе, и от желаний. Она очень ценила достигнутую гармонию своего «модуса вивенди» и не испытывала особых комплексов по поводу его несоответствия общепринятым стандартам.
Но здесь и сейчас, в этом пространстве и времени странного жития с нелюбимым мужем, с человеком, у изголовья которого стояла черная тень с косой, у Лизы, кроме вполне понятного сострадания, нарастало неосознанное беспокойство, относящееся уже к себе самой. Ей все чаще приходила в голову мысль, что она пропустила в жизни что-то важное, не сотворила чего-то стоящего, начиная с классического постулата о необходимости посадить хотя бы одно дерево и вырастить сына. Спасительная в других случаях самоирония не помогала, душевное смятение не проходило. Более того, у нее появилось и стало нарастать еще и чувство вины, тоже не испытанное раньше, вины за свою нелюбовь к человеку, который позвал ее побыть с ним последнее отпущенное ему на земле время. Что делать, если ей так и не удалось пересилить себя и сказать, что она любит его, хотя обман здесь был бы вполне оправдан и даже необходим? Иногда она спрашивала себя, понадобится ли ей самой кто-нибудь в момент ухода? Она хотела думать, что нет.
«Как хорошо, что некого винить. Как хорошо, что ты никем не связан. Как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан. Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, Как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала.»
Когда-то прочитанные строчки раннего Бродского врезались в память и легко пришли на помощь.
– Нет, нет. Надо уходить тихо, как бродячие собаки, которые незаметно куда-то забираются подальше от людей и своих соплеменников и умирают, – размышляла Лиза.
Как тот щенок, которого Племяшка однажды принесла в дом, грязного, блохастого заморыша. Баба Зина подняла крик ужаса, но ее уговорили оставить собачонку. Щену постелили свернутое в несколько раз старое байковое одеяло, отдали в полное распоряжение пару тапок, чтобы грыз в свое удовольствие, кормили до сыты, а он, наевшись, выспавшись и поиграв с тапками, начинал скулить. Несмотря на ежедневный и малоприятный скулеж, он стал общим любимцем, хотя было обидно и непонятно, почему он все время жалобно подвывает. Лиза с Племяшкой пошли к ветеринару, он сказал, что щен вполне здоров, но тот продолжал выть, доводя Зину до нервного срыва.
А потом щенок вообще убежал, даже имя не успели придумать. Его разыскивали, Племяшка рыдала и вывешивала объявления на всех столбах, но тот так и не нашелся.
– Бродяжке нужна была свобода. И свобода не для, а от сытой жизни, мягкого комфорта, постоянной близости людей. «Свобода от любви», – произнесла Лиза вслух, как бы подводя итог своим размышлениям.
Она давно перестала писать. Откинувшись на спинку кресла, Лиза сидела, не двигаясь, боясь потерять только что промелькнувший ответ на важный вопрос. Она хотела додумать то, что сейчас ей пришло в голову.
– Этот маленький щен убежал, испугавшись слишком тесной привязанности, не желая ее, восстал против воспитанной тысячелетней привычки совместного проживания с человеком. Тогда и я тоже, как этот пес, но вполне сознательно, бежала от любви, привязанностей и прочих «глупостей», как я называла все, что связано с замужеством, семейными отношениями, устоявшимся бытом в кругу родни.
Из приемника успокаивающе неслись звуки симфоджаза оркестра Рея Конева, тоже полузабытого современными меломанами. На столе лежали разбросанные листочки с обрывками письма. Их, этих листочков, накопилось уже много, и ни один не был закончен.
Лиза схватила ручку и стала быстро писать, торопясь, предугадывая, что это занятие все более становится ей в тягость, и скоро она бросит его окончательно.
Письмо. – Вот, что пришло мне в голову, послушай, Племяшка моя умная. Вероятно, максимализм (или нигилизм, что суть одно и то же), как прерогатива молодости, слишком затянулся у меня. Не знаю, происходит ли это от эстетства, от перезрелого чувства юмора или привычки постоянно подтрунивать, иронизировать над всем и всеми, над собой, тоже. Меня и до сих пор смешит слишком серьезное, важное отношение к самому себе. Не могу без смеха смотреть и слушать, как едва пропевшая безголосая «звезда» эстрады, начинает давать интервью, рассуждая серьезно, без тени юмора о своем творчестве, гастролях, всепоглощающей работе над новым гениальным клипом. Однако я хорошо понимаю, что постоянная самоирония может быть разрушительной. Наблюдать, посмеиваясь, за собой как бы со стороны, выводить в ироничную форму все движения души, – наверное, большая ошибка, которая приводит к нелепостям, диктует поступки, последствия которых сказываются на всей жизни.
И приводят к дисгармонии ужасной, в которой я сейчас и нахожусь.
На этой строчке Лиза снова отбросила ручку и сидела, вглядываясь, по привычке, в давно изученную картину на стене. В причудливой рамке там гордо восседала на коне в роскошном платье с пеной кружев, «севильяна», – участница торжественной процессии, грандиозной «фиесты», которая ежегодно весной проходит в Севилье. Лиза так долго смотрела, не отводя глаз на картину, что отдельные ее детали – роза в черных волосах всадницы, загорелое с румянцем лицо девушки, воланы белого в синий горох платья, грива лошади, украшенная золотой гирляндой, – все превратилось в одно бесформенное бело-коричневое пятно.