Страница 13 из 14
Кажется, Юлия Валентиновна пытается бежать следом. Но все-таки Надя бежит чуть быстрее. Правда, у лестницы спотыкается о брошенный кем-то учебник по естествознанию. Прочерчивает коленями и выставленными вперед ладонями невидимый след по линолеуму. Надо встать, тут же подняться и бежать снова – нельзя терять ни секунды на вязкое, засасывающее осознание боли. Разодранные колени – это мелочь.
Надя забегает в гардероб и захлопывает за собой дверь. Голос Юлии Валентиновны еще какое-то время звучит вдалеке, а потом на Надю обрушивается тишина.
Почти все ученики уже ушли домой, и гардероб поднимается перед Надей опустевшим лесом вешалок. Но редкие стволы еще покрыты последней пестрой листвой. Надя пробирается в дальний угол и прячется за чьим-то розовым пуховиком. Лучше спрятаться – так надежнее. Страх уже не такой живой, как минуту назад. Уже не мечется, не бьет крыльями в запертой грудной клетке. Но все еще остается внутри – бездыханным телом. Медленно перекатывается, скользит от края к краю. Словно мертвый мотылек, плавающий в старой чайной заварке.
Надя долго сидит за пуховиком в лимонном обезжиренном свете гардероба. Над ней целое созвездие плафонов лимонного цвета. Она смотрит в крошечное гардеробное окошко, на темнеющую январскую улицу. Вспоминает лето, мотыльков-самоубийц, которые бросались на машины. Или топились в чае – такое тоже не раз бывало. Надя думает о мотыльках, о бархатистых теплых вечерах. Почти успокаивается.
Но вдруг где-то совсем рядом слышится топот, раздаются знакомые голоса. И мертвый мотылек страха внутри Нади оживает.
– Я вас уверяю, Софья Борисовна, ваша внучка – гений. Я такого никогда не слышала, за все свои тридцать лет работы. А уж учеников у меня было море. Мо-ре.
Дверь гардероба скрипуче отворяется, и на пороге оказываются Юлия Валентиновна, бабушка и директриса. Непонятно, как они догадались, что Надя прячется именно здесь.
– Надюш, вылезай оттуда, иди к нам, – говорит бабушка.
Надя отчаянно мотает головой. Дышит на желтоватый капюшонный пух, шевелит его своим дыханием, словно ветер осеннюю траву. От капюшона пахнет густым ландышевым парфюмом. Совсем не по-осеннему.
– Солнышко, Юлия Валентиновна нам сказала, что ты прекрасно играешь Бетховена, – тычется в Надю, въедаясь занозами, голос директрисы. – Сыграй, пожалуйста, еще раз для нас. Можешь?
– Не могу, – чуть слышно шепчет Надя, – Не могу.
– Ну почему, солнышко? Если у тебя есть талант, его надо использовать!
– Конечно, надо! Да ее на конкурс надо срочно регистрировать, пока не поздно. На «Юное звучание весны». А то кого мне туда отправлять? Эту Савицкую, что ли? Или Фомичева криворукого?
– Надюш, не упрямься. Слышишь, тебя на конкурс хотят отправить!
– Солнышко, конкурс – это очень важно. От конкурсов зависят престиж и честь нашей школы.
– Нет. Нет, – повторяет Надя почти беззвучно, одними губами.
– Ну как это – «нет»? Тебе что – не важна честь школы?
Надя зарывается лицом в засаленный рукав пуховика, и честь школы кисло вздрагивает в пищеводе.
– Давай, Надюш. Хватит. Пошли.
Надя зажмуривается. Чувствует, как чьи-то пальцы хватают ее за руку. За потный локтевой сгиб. Надю вытягивают из ее укрытия, тащат обратно в класс музыки.
Сопротивляться бесполезно, и она машинально переставляет закаменелые ноги. Ее бросает то в жар, то в холод, и сквозь эти перепады температуры к ней постепенно возвращается зудящая боль от разодранных коленок и ладошек. Надя замечает, что колготки на коленях порваны. Ловит себя на мысли, что бабушка ее из-за этого не ругает, хотя наверняка тоже обратила внимание. Еще Надя осознает, что сейчас ей вообще все равно, будут ли ее ругать из-за колготок.
Когда Надю усаживают за пианино, ей кажется, что со всех сторон собираются клочковатые сумерки. Затягивают ее в себя. Зеленоватые шторы на окне принимают зловещий болотный оттенок. Становится душно, мутно, словно на илистом дне озера. Само ощущение происходящего как будто замутнено илом. И вот-вот наплывут хищные зубастые рыбы и обглодают до косточек Надино мертвое тело.
– Давай, Надюш, порадуй нас. Что ты тут играла? Давай еще разок, а мы послушаем.
Надя кладет руки на клавиши. Поднимает глаза и видит устремленные на нее взгляды. Взгляды, полные ожидания. Полные надежды. Сердце снова возникает в груди, резко впрыгнув из пустоты. И в этот момент Надя отчетливо понимает: нет. Она не может, нет. Просто нет.
По горлу катится черный тяжелый шар. Выкатывается наружу яростным воем, который Надя будто слышит со стороны. И ее правая рука будто сама по себе начинает хлопать крышкой пианино по левой. Приподнимать черное лакированное дерево над неподвижно лежащими пальцами и резко отпускать. Нет. Нет. Нет. От ногтей мизинца и безымянного пальца отскакивают маленькие кровяные бусинки. Ровные, одинаковые, словно с одного ожерелья. В голове у Нади тоже словно рвется кровяное ожерелье, и алые бусины мыслей беспорядочно прыгают, разбегаются в стороны. Катятся по бетховеновской Элизе, оставляя на ней длинные и тонкие кровавые следы.
А потом Надя попадает в темноту, набухшую солью – от сочащейся крови и от слез Элизы.
Спасти бабушку
Надя приходит в себя уже на кушетке медкабинета. Сверху льется холодный обезжиренный свет – такой же, как в гардеробе. Надя вспоминает свет своей комнаты – густой, наваристый, как свежеприготовленный куриный бульон, – и зябко ежится.
К Наде подскакивает медсестра, сует пластиковый стаканчик с чем-то травяным и терпким.
– Ну что, очнулась, красавица? На, пей. Пей.
За ее спиной тут же возникает бабушка.
– Надюш, да что же это такое? Ты чего сейчас устроила? Перепугала нас всех! Хорошо еще, что Анна Васильевна не ушла пока, а то уж тебя хотели сразу в больницу везти.
Надя глотает терпкое травяное зелье. Часть его тут же выливается изо рта, и медсестра вытирает Надин подбородок бумажным платочком. У платочка сладковатый персиковый аромат, а у медсестры резкие, порывистые движения.
– Что с тобой случилось? – продолжает бабушка. – Послушай, Надюш, ты ведь умненькая девочка, должна понимать, что так нельзя себя вести. Когда тебя брали в школу, я обещала Антонине Илларионовне, что проблем с тобой не будет. Что же ты меня подводишь?
Надя вдруг чувствует, как пальцы левой руки медленно наливаются болью. Приподнимает руку и видит белый бинт с бледно-розовой кляксой. А бабушка все не унимается, все говорит и говорит, сводит седые брови – то ли встревоженно, то ли укоризненно. Всплескивает руками и прижимает их к сердцу.
– Ты отвечать-то мне будешь? Что ты натворила? Довести меня решила, а, Надюш?
Боль в пальцах достигает пика. Боль нестерпима и бесконечна, она словно вытягивает фаланги до небывалой длины. Пальцы болят всей своей немыслимой протяженностью. Надя уже даже не слышит бабушкиных слов. Все пространство сконцентрировалось в одной точке – в пульсирующей болью левой руке. А вокруг этой точки разрастается пустота.
Домой в тот раз Надя с бабушкой ехали на автобусе. Хотя обычно ходили пешком. Бабушка за всю дорогу не проронила ни слова. Видимо, все ее слова были выплеснуты в медкабинете. Она сидела, прижав руку к сердцу и наполовину отвернувшись от Нади. Ее взгляд казался замутненным, полностью обращенным вовнутрь. Будто то, что происходило у нее внутри, целиком впитало в себя живое сияние глаз. Надя хотела ей что-то сказать, но не знала, что именно. Все слова в голове до сих пор размазывались жирными красными пятнами. Наверное, мозг был в тот момент похож на кровяной суп-пюре.
И Надя тоже отвернулась и стала смотреть в окно. Здоровой рукой расчистила маленький кусочек запотевшего стекла. Больную убрала в карман. В медкабинете Наде дали таблетку, и боль уже не была столь мучительной.
За окном автобуса проезжали машины. Красными слезами фар стекали на дорогу. Тянулись многолюдные улицы – уже знакомые, родные. Улицы, до терпкого, чуть затхлого привкуса настоянные на всеобщем глухом молчании. Теперь это всеобщее молчание смешивалось еще и с молчанием бабушки. И Наде было от этого неуютно.