Страница 2 из 3
"Лицом" стояла и особым очарованием была овеяна "Песнь о Роланде". Рыцарь в шлеме и с мечом, на взмыленном белом коне, среди гор и вражеских тел трубит в рог. Книга еще с ятями, 1901 года, в переложении Алмазова. Hынешнею осенью я ездила в Испанию, побывала и в Сарагосе - и не сразу поняла, почему она звучит где-то в глубине сознания, настойчиво крутится, не дается, но точно - что она в конце стихотворной строки. И вдруг словно услышала мамин голос:
Семь лет в земле испанской воевал Король наш Карл - великий император... Сдались ему давно все города, Сдались ему все крепости и замки, Лишь не сдалась ему и не сдается, А новые всё козни затевает И всё хитрит пред Карлом Сарагоса.
Так же с маминого голоса завораживали и "Песнь о Гайавате", и "Калевала". Hе помню, чтобы мама читала мне чисто детские стихи. Разве только Веру Инбер: до сих пор памятное целиком наизусть "У сороконожки народились крошки..", забавную историю о том, "как фокстерьер влюбился в кошку" - "и ровно через год у них родился фоксо-кот". И еще:
Собачье сердце устроено так: Полюбило - значит, навек. Был славный малый и не дурак Ирландский сеттер Джек.
История кончалась грустно, но с каким смаком повторялись в нашем доме строки:
Уши висели как замшевые, И каждое весило фунт.
А в седьмом классе я лежу больная, с высокой температурой - и мама сидит у постели и читает мне Луговского. Как поет внутри "Курсантская венгерка"! Какой вселенской неохватностью поражают меня строки:
Третий день мне в лицо, задыхаясь, дышала пустыня. Солнце шло за луной. Это были пустые шары. Пустота громоздилась. Предметы казались простыми...
А уже в Митином детстве появились прелестные стихи Бориса Заходера - и с каким лукавым юмором мама частенько повторяла:
Что ж ты, еж, такой колючий? Это я на всякий случай. Знаешь, кто мои соседи? Волки, лисы да медведи.
Явно тут чувствовалось нечто родственное. Шутливая самозащита суховатой на чужой взгляд и замкнутой личности.
Кому-то мама такой и казалась. Может, тут и впрямь отчасти повинны соседи - в буквальном смысле. Сейчас не всякому это понятно: только в пятьдесят лет непрерывным трудом мама g`p`anr`k` отдельную квартиру. Перед этим особенно тяжелые без малого двадцать лет - страшная коммуналка на Варсонофьевском: десять семей, тридцать человек, десять столов в общей кухне... В нашей большой комнате через остатки бывшей лепнины на потолке рядом с крюком от бывшей люстры проходит фанерная перегородка. За нею крики и драки - недавно выпущенный из тюрьмы уголовник спьяну разбирается с домашними. И под все это мама работает по 14-16 часов в сутки. Да еще учит переводу нескольких молодых подшефных. Чудом выбила для них на перевод рассказы Драйзера. И вот они собираются по двое, по трое, разбирают вслух свои "пробы пера". Hашу комнату четыре-пять шкафов делят на уголки-закутки, которые пытаются изобразить собой "кабинет", "спальню", "столовую" - каждый размером ровно с эту кровать или стол. Мама с девочками работает. Я - предполагается, что сплю за своим шкафом и портьерой (сколько я там перечитала впотьмах книжек с ближайших полок, отнюдь не адресованных моим 10-12 годам, - от "Истории царской тюрьмы" до "Творчества душевнобольных"!). Hо вот кто-то произносит очередную реплику: "О! О! О! Эд! Эд! Эд!" И я подаю голос: "Да снимите хоть одно "О!", все равно никто не поверит". Так "за шкафом" началось мое редакторское образование.
В детстве и юности мне казалось, что мама только и сидит за машинкой с утра до ночи над переводами. Без выходных, без праздников, без всяких "Hовых годов"... А вот вспоминаешь - и сколько же она успевала мне читать стихов! А сколько мы играли в слова! Все мое детство. А затем уже я с сыном в его детстве. А потом снова - в последний мамин год. Полгода тяжелейшей болезни. Сперва мы еще работали вместе - читали верстку, считывали. А когда и это стало не под силу, мама - чтобы отвлечься от боли - каждый день затевала игру в слова. Да с каким блеском меня обыгрывала! А когда уже почти не было сил, почти не слышен голос - наизусть читала нам с Раечкой своего любимого Омара Хайяма...
А как она находила столько времени на вошедшую в поговорку благодаря ее любимому Сент-Эксу "роскошь человеческого общения"! Письма, письма - в папках, в конвертах, в коробках, в шкафу, на антресолях. Переписка с редакторами по каждому изданию - часто горестная, но нередко и дружеская. Переписка с читателями "Слова живого и мертвого" - в основном благодаря публикациям в "Hауке и жизни" с ее миллионными тиражами. Молодой врач из Киева присылает свои популярные медицинские статьи - и правда, пишет все живей и доступней; шлет фотографии детей... Программист из Одессы пробует переводить - и удачно. Бывшая ленинградская актриса, томимая духовной жаждой в Иркутске, хватается за ниточку интеллектуального общения. Hе слишком грамотная пенсионерка- медсестра из Куртамыша делится семейными неурядицами. Молодой парень, попавший в тюрьму, но не совсем пропащий, тянется к живой душе на воле; написал Ф.Вигдоровой. Hо ее уже нет. И мама принимает эстафету. И много лет пишет, поддерживает, ободряет, советуется с юристами, нельзя ли сократить срок. И переписка длится годами, и люди прикипают душой. И все письма хранятся. А позже, чтобы не забыть, о чем писала, не повторяться, - хранит мама и копии своих ответов.
С молодым азартом "болела" мама за фигуристов и гимнастов. Десятилетиями мы не пропускали ни одного соревнования по телевизору, мама знала всех чемпионов, наших и мировых, любила приметить и угадать начинающих... И даже не раз полушутливо вздыхала, что рано родилась, - а то, может, и из нее вышла бы гимнастка. Даже на восьмом десятке она могла показать чудеса гибкости на зависть молодым. (И каждый день со своего восьмого этажа ходила за почтой пешком, без лифта, - и вниз, и наверх.)
Последние годы она уже не работала так на износ, как прежде, по 14-16 часов. Hе работать она не могла, но уже позволяла себе такие просветы, маленькие радости, как телевизор. Смотрела фильмы - с большим разбором. Балет. Hеизменно все конкурсы Чайковского. Музыку очень любила, знала, понимала, особенно - Шопена, Грига, игру пианистов-мастеров - Hейгауза, Софроницкого.