Страница 7 из 10
Но голуби летели со всех сторон и огромной стаей. Среди голубей, летевших с амфитеатра белой аудитории, были теперь и цветные. Он различил уже на некоторых бумажных голубях надписи, и подумал вначале, что это вырванные страницы конспекта только что записанной его лекции, но потом понял, что здесь записки для него, начертанные прямо на крыльях. Некогда было ему читать записки, поскольку он продолжал монотонно механически читать лекцию, заглядывая в свои записи в тетради, но все же одного голубя поймал, потому что он летел прямо к нему в руку, и разобрал, что на одном крыле было написано «Aqua vitae», а на втором была изображена римская «VI». Некогда было ему вдумываться в смысл написанного на обоих крыльях, и только позже он догадался, вернее, как-то само сообразилось, что первое означало, конечно, вовсе не «живая вода», а «водка», а второе, немного зашифрованное – латинское «Sex», что созвучно произнесенной цифре «шесть». Еще один голубь, прилетевший к нему, был с длинным хвостиком нитки, и он невольно потянул за нее. Голубь дернулся в руке и пропищал голоском детского музыкального конверта с секретом: «Прочти меня». Раздался общий смех, и он уже вынужденно распрямил крылья и прочел: «В пьесе «Дачники» писатель Максим Алексеевич Горький устами одного из своих персонажей, писателя, кстати, тоже, утверждает: «Женщина – это низшая раса». Прошло сто лет, а верится с трудом уже, не правда ли, Herr Professor?». Раздражили его больше всего некоторые неточности в письме, но надо было что-то отвечать на студенческий вопрос, и профессор Вертоградский, вдруг почувствовав, какие речи могли звучать в этой аудитории почти сто лет назад, стал отвечать не своим голосом, с ужасом осознав, что в голосе Вертоградского появилась сварливость, и даже чуть ли не истерический надрыв и какие-то кликушеские интонации: «Не читал пьесы и вам не советую, но раз уж такое с вами приключилось, то скажу, что пролетарский писатель устами своего, по-видимому, мещанского происхождения писателя является только рупором идей Ницше, Вейнингера, кого там еще. На самом деле, как выяснено уже давно, женщина не является низшей расой, а, как я вам твержу уже битый час, совсем наоборот».
Где-то выше сверкнула вспышка фотоаппарата (скрытого, наверное, в мобильный телефон), и он тут же представил, что в интернете сейчас же появится снимок с надписью «Профессор Вертоградский с голубями мира и любви», – видел он на одном голубином крыле написанное «Amor fati», что означает, конечно, «роковая любовь». Ему показалось даже, что именно этого голубя бросила Ira, но приглядевшись, он увидел, что она совершенно неподвижно сидит и без улыбки неподвижным же взором вглядывается в него. На самом деле он был буквально уже облеплен бумажными голубями. Он даже поднял рукав пиджака, с тремя голубями на нем, показывая, что как бы кормит этих голубей, спровоцировав неожиданный смех. Но он сбросил трех голубей с рукава и запустил их обратно вверх в аудиторию, чем вызвал окончательный уважительный, хотя и тихий свист. На этом закончил он свою первую лекцию.
4
Первый раз метаморфоза с обратным переодеванием – опять в юношу-студента – заняла гораздо больше времени, чем он ожидал, так что на семинар после его лекции он существенно опоздал. Вбежал он, запыхавшись, в аудиторию, но там стояла полутьма – преподавательница показывала слайды, так что никто особого внимания не обратил.
Долго не мог он отдышаться, не сразу поняв, куда и зачем попал, потом все же догадавшись, что шло занятие по искусствоведению. Собственно его – вернее, Вертоградского – лекционный курс официально назывался (так предложил Осли) «Введение в эстетику», так что он недалеко ушел сейчас от предмета, хотя понятно, что размеренность и разумность семинара контрастировала с импровизацией его лекции.
Думал он, что лучше бы обозначить свой курс как «Основы философии», но не чувствовал он себя сейчас философом, да и не дорос он еще до этого звания, и в своем стремлении вернуть молодость через живую и юную воду знания рядом с молодыми лицами он чувствовал, что погружается в забытые свои времена, откуда, как оказалось, он не ушел до конца. И сейчас, словно бы омывая лицо световыми картинками в затененной аудитории, не понимая толком после лекции, о чем идет речь, все же чувствовал, как входит ему в глаза незнакомое знание. Он совершенно не мог сосредоточиться и несколько минут совершенно не включался в суть разговора. Вдруг он что-то стал различать – и только потому, наверное, что неожиданно обнаружил в том, что говорилось и показывалось, продолжение неявное своей лекции. В этот момент показывали световые репродукции работ художника Валентина Серова. Вот мелькнул занавес к «Шахерезаде» и затем подряд – Навзикая, Европа, Ида Рубинштейн. Не сомневался он потом уже, что увидел и сумел различить только то, что способен был воспринимать после своего неудачного введения в «Эстетику женского», как он сам назвал свою первую лекцию, но, конечно, никто из слушательниц так это не воспринял. Только преподавательница процитировала слова Репина о работе своего ученика, – о том, что на картине, изображающей танцовщицу, представлен гальванизированный труп, только успела сказать, что плоскостность и условность модерна не соотносится уже даже с Матиссом, у которого тогда присутствовала все же рельефность, как раздался голос, – его голос, который он услышал словно бы со стороны:
– Здесь Серов совместил голубой и розовый периоды Пикассо, верхняя часть картины серо-розовая, нижняя – голубая, с морской синевой, а женская фигура контурно, но и нарядно обнажена, и она на самой границе двух сред.
Все девические лица первых рядов изумленно повернулись в его сторону – валаамова ослица заговорила. Прикусил он язык, но поздно – единственно, чему он порадовался сразу, что, охрипший после лекции, он выкрикнул свою – неожиданную да и непонятно зачем брошенную реплику – неким юношеским фальцетом, в котором дрожало волнение, так что никто, наверное, не заподозрил в нем присутствие профессорского баритона, хотя та немота, которую он себе прописал как студенту с первого дня, была нарушена. Преподавательница, помолчав немного, взвесив его слова, но не удостоив особым вниманием и ответом, продолжала свою невероятно отчетливую и, по-видимому, тщательно отрепетированную и повторенную речь. Все же он понял, что только одна голова не повернулась в его сторону – это была Ira, ей достаточно было слуха, а зрение могло бы, наверное, сбить ее в том, что она услышала в его голосе. Он подумал, что студент должен слушать, профессор говорить, но вот он нарушил зарок.
Его отсутствие в качестве студента на первой лекции профессора Вертоградского не прошло незамеченным. В перерыве после семинара староста их группы Ira (мысленно иначе он ее уже не называл) подошла к нему и спросила (причем его поразило, что обратилась запросто):
– Почему ты не был на лекции?
– На какой? Я считал, что мы учимся в самом свободном вузе.
Ничего она вначале не ответила, лишь внимательно, как на лекции, посмотрела на него, – хотя ему казалось, что он не повторяет некоторых мимических ужимок профессора, но не был в этом уверен.
– Деканат просил через меня как старосту все же передать… почти умолял… чтобы все посещали лекции, надо поддержать преподавателей… ведь все это незнакомое дело… особенно если курсы совсем новые. Отсутствие какой-нибудь девицы не так заметно, как юноши, – последнее слово она как-то особенно подчеркнула.
– Ну, вот у одной из девиц я и попрошу записи. Например, у Скукогоревой.
– Я запретила моим девицам данной мне властью, – тут она все же улыбнулась, – что-нибудь кому-нибудь передавать.
– Возьму в крайнем случае конспект у своего товарища по группе.
– Он проспал всю лекцию, – уже без улыбки сказала Ira.
«Я это заметил», – чуть было не произнес он, но вовремя остановился. Ira уходила в даль по коридору, а он не мог понять, кто смотрит ей вослед: неопытный студент-первокурсник или профессор, который читал свою лекцию монотонно, как пономарь, так ему вспоминалось теперь, когда он чувствовал странный и в чем-то чудесный взор Iry. Или смотрит он сам, не сознавая, что ощущает, отдав свои чувства и частично даже мысли своим не очень понятным пока другим своим личностям.