Страница 8 из 9
И еще раз, с ерническим громоподобным напором:
Сталинский монументализм сменился злободневными куплетами:
Затем последовало:
И так скатывались – в идейном отношении – все ниже и ниже. Через «Зиганшин-буги! Зиганшин-рок!», «Раз в московском кабаке сидели», «Как в витрине магазина лампочка погасла», «Приглашен был к тетушке…» докатились до «Клюквы», скабрезного макабра, в котором меланхолический блюзовый распев чередовался с быстрым плясовым ритмом:
А уж за «Клюквой» прогремела напоследок наша любимая, сокрушительная «Атомная война»:
(Тут Снегурочка, исполнявший роль дирижера, заложил пальцы в рот и сопроводил маршевый, на два голоса, припев –
жутким продолжительным свистом.)
Закончился концерт-экспромт не совсем пристойной сценой похорон. Покойника несли на руках, дьякон звероподобно выревывал какую-то кощунственную околесицу, колокола звонили, певчие голосили, близкие усопшего рыдали навзрыд, – казарма помирала от хохота. Потом построились на ужин, дружно ударили шаг и так грянули «Вы слышите – грохочут сапоги», что Юра Белов, новый наш замкомвзвода, только головой покачал:
– Вот хлопцы! Устали, замерзли – и поют!..
Даже тоска по дому преображалась в окружении этой бесшабашной вольницы – любовь к маме и бабушке, по-новому осознанная в разлуке; нежность к Молчушке, которая ожидала меня в Москве… Нежность, переносимая на товарищей.
Еще одно, душераздирающее, воспоминание. Когда нас перебрасывали из Тамбова в Гороховецкие лагеря – проездом через Москву, – весь дивизион погрузили в один плацкартный вагон, так что сидеть пришлось не только на полках, нижних и верхних, но и на полу (лежали лишь те, кто успел захватить багажные полки). Мы и сидели всю ночь, тесно прижатые друг к другу, и думали о Москве. Семь месяцев прошло – и каких! – с тех пор, как мы покинули ее, а впереди была неизвестность. Надолго ли задержимся? Удастся ли повидаться с близкими? Все разговоры только об этом. Фантастические планы… И вот, наутро, – Москва! Какое разочарование: два перегона на метро, с Павелецкого вокзала на Курский, и всего час до отправления горьковского поезда. Дом же – вот он, рядом! Нас же ждут здесь!.. Кое-кому удалось сбежать, несмотря на плотное комендантское оцепление, остальные выстроились в длинную очередь к двум телефонным будкам.
Это надо было видеть. Очередь стояла молчаливая, внешне спокойная. Не стучали в стекло, не торопили; каждый давил в себе нервное напряжение и невыносимое чувство безысходности. Делились друг с другом монетками. Кто не смог дозвониться сразу, выходил из будки и снова становился в хвост. Я отстоял очередь четыре раза: набирал номер нашей «вороньей слободки» – Б8-03-27, – но почему-то попадал не туда; догадался, наконец, позвонить Дементию и подошедшую к телефону Рену попросил сообщить маме, что я уже проехал… И вот замелькали в вагонном окне знакомые, полузабытые виды Москвы: крыши, Яуза, Елоховская церковь; вдали маячила высотка гостиницы «Ленинградской», у подножия которой стоял, невидимый, мой дом. Я кивнул ей, прощаясь. Те из нас, кому посчастливилось дождаться своих близких (успевших к отъезду каким-то чудом), откупорили и пустили по рукам бутылки. Стало полегче. После заново пережитой разлуки с домом, ввиду надвигающейся неизвестности, которая, как мы чувствовали, уже начала разъединять нас, стало полегче. На первой же станции дополнительно затоварились и в Ильино высаживались косые в дым. Так и расселись по периметру небольшой привокзальной площади в ожидании опоздавших грузовиков, от нечего делать пугали прохожих дикими подначками: «Эй, дядя, шух шляпу на трусы?» Потом лежали в треплющихся кузовах, нимало не интересуясь предназначенным нам отныне пространством, которое неслось навстречу, и Волоховский, с трудом отлепившись от заднего борта, маленький, злой, безумный, преодолевая напор встречного ветра, спотыкаясь о чужие ноги и вещмешки, медленно, упорно брел к кабине, наваливался на нее грудью и колотил ладонью по крыше. Грузовик тормозил, сопровождающий капитан с подножки заглядывал в кузов: «Ну, что там у вас?» «Через плечо! И кончик в зубы! – рычал в ответ Лысый, присовокупив грубое ругательство. – Дуй дальше!» – и отлетал, отброшенный инерцией, к заднему борту… Опять поднимался, опять брел, опять колотил, а Витька Валисовский, глядя на него плачущими глазами, не вытирая катившихся по щекам слез, вопил в экстазе: «Олег, …твою мать!»
А беглецы догнали нас через сутки, уже в Мулино. Выглядели они такими подавленными, что ясно было: не стоила овчинка выделки… Но эту молчаливую обреченную очередь на Курском вокзале – не забуду!
Ладно, в Тамбове большинство составляли москвичи, объединенные общей ностальгией. Ну а в Мулино-то, где нас, «тамбовских волков», разбросали по батареям (мы узнали потом, что это было сделано по рекомендации наученного горьким опытом тамбовского начальства), перемешали с ребятами, согнанными со всего Союза, и мы растворились среди них? (Впрочем, не так уж и растворились. Как где мятеж, бьют сержантов, кого-то волокут на губу или слышатся песни Третьего дивизиона, – там, значит, наши.)
Да, поначалу трудно сходились с новыми товарищами. Из-за горбушки хлеба, из-за кусочка сахара вспыхивали драки. Более чуждых друг другу людей невозможно себе представить. И вдруг! Наш замкомвзвода сержант Соколов задумал сделать из меня взводного писаря; я отказался. Он пригрозил, я стоял на своем. Тогда он отправил меня на кухню после отбоя. Наряд на кухне несли москвичи (не наши, не тамбовские), они сказали: «Еще чего! сержанту прислуживать! Да пошел он!.. Ничего не делай, садись и отдыхай…» Я все-таки принялся чистить картошку. Через некоторое время прибегает Сусликов, из нашего взвода: