Страница 135 из 239
Я тиха, шкромна, уединенна,
Цельный день сижу анна,
И сижу амнакнавенно
У камина блишь окна,
выводила девица свои чувствительные ноты, причем на слове "у камина" взвизгивала во весь полный голос. На следующем куплете, под ту же самую музыку и под тот же мотив у нее выходил уже новый "романец":
Гушар на шаблю опирался,
Надолго ш милой ражлучался.
Прости, крашавица, слезами,
Амур все клятвы наши пишит
Штрелою на воде в воде.
Девица вздыхала и пела, пела и вздыхала, а по комнате в это самое время бродили с перевальцем еще три или четыре подобные же девицы, из коих одна кушала луковку, а другая курила махорчатую папироску, тогда как две остальные поднимали промеж себя звонкую тараторливую перебранку.
- Ну, признавайся! Слукавилась? Слукавилась? - наступала одна и голосом и руками.
- Чего признавайся! - отмахивалась другая. - Разве ты мне духовный отец аль последний конец?
- Пущай глаза мои лопнут!
- Не бойсь, не лопнут!
- Нет, лопнут! Лопнут!.. А ты - никогда ты меня не порочь, потому - я хорошая девушка, а ты под присягу поди!
- Пойду ли я присягать? Нешто я дешевле тебя?
- Желтую б заплатку тебе на спину, коли так, да за город?
- Сама, сама была запрещена в столице!
- Эх ты, ноздря! - с величайшим презрением брякнула, наконец, одна из спорщиц, и это слово, как фитиль, приложенный к пороху, произвело взрыв: обе кинулись в цепки, поднялась драка, полетели клочья.
- А!.. Наше вам! Четыре здоровья, пята легкость! - раздался вдруг звонкий, веселый голос, и в распахнувшихся дверях показалась представительная фигура Луки Летучего.
- Важная лупка! Инда перье летит! Катай, марухи! Лупи, котята! Жарче! возглашал Лука, вступая в комнату. - За што ломка идет? - обратился он к особе, жевавшей луковицу.
- Да уж у них дело такое, примером, что у той петельки, а у той крючечки, а застегнуться не могут: вот и драка схватилась.
- Ну, и пущай их, коли развлечение такое! Оно не стольки чувствительно, скольки занимательно. А ты мне, мадам, "Муфточку" взыграй - очинно уж люба мне эта самая ваша песня, - отнесся гость к музыкантше, - "Муфточку", значит, да две пары пивка выставьте, потому благодушествуем.
И он швырнул на стол желтенькую ассигнацию.
- Ну, марухи, одначе же будет вам драться! Не мешайте мне песню слушать!
Марухи все-таки дрались, и потому Лука нашел себя вынужденным взять за шиворот одну, взять за шиворот другую, приподнять обеих на воздух, слегка потрясти, покачать и со смехом поставить наземь друг против дружки.
- На всяк день, на всяк час помни, что ты есть баба, - внушительно обратился он к той и другой, выразив почему-то в слове "баба" великое свое презрение, так что тем оно даже и обидным показалось.
- Да я-то - баба, с какой хошь стороны поверни, все буду баба! раззадорилась марушка, войдя в азарт уже против Летучего и позабыв свою антагонистку. - А ты...
- Что, небось, дурен, скажешь?
- Сам знаешь, каково кроен да шит.
- А что ж? Ничего: дурен, да фигурен - в потемках хорош.
- Хорош, кабы не пархатный!
- Чево-о-с?.. Можешь ли ты, насекомое ты эдакое, можешь ли ты мне слово такое сказать? Никак того моя душа не потерпит, и как есть я купец...
- Купец из рабочего дома! - перебила марушка.
- А по-твоему - кто?
- По-моему, бубновый туз в кандалах - вот кто по-моему!
- Хм... Тэк-с!.. Пожалуй, хоть я и туз, да только козырный, бахвалился Лука, избоченясь и расставляя ноги, - а ты - той же масти дама, а туз даму бьет.
И в подтверждение этой теории он совершенно спокойно одним ударом упражнил над ней свою руку.
Та с визгом опрокинулась навзничь, а Лука, словно ни в чем не бывало, подал встревожившейся музыкантше трехрублевую бумажку и сел на стул у окошка.
- Отдай это ей, мадам, на пластырь, да убери ее куда подале, потому, не по сердцу мне такая концерта, - пояснил он музыкантше, принимаясь за пиво. - Да накажи ты ей, пущай мне спасибо скажет, потому, говорю тебе, благодушествуем!.. Я нониче добрый, совсем добрый, право!
И, отвернувшись к окну, он раскрыл форточку, объявив, что больно жарко ему, и машинально стал глядеть в нее на улицу.
Вскоре на панели остановились две женские фигуры. Они разговаривали, и можно было слышать голоса.
- Куда ж ты? Куда? - заботливо и тоскливо раздавался голос, очевидно, старухи.
- Все равно... Куда глаза глядят, - отвечал ему голос молодой, но полный отчаяния.
- Да ведь... милая, подумай!.. Ведь пропадешь!
- И лучше! Один конец!.. Мне там непереносно, не могу я этого!.. Не могу!..
Послышалось тихое, судорожное рыдание, сквозь которое прорывались отрывистые слова девушки, припавшей к плечу старухи.
- Прощай... Нейди за мной... нейди дальше... я одна... одна я пойду... Прощай... Спасибо тебе... Пусти меня!..
Лука Летучий вглядывался, вслушивался, и вдруг его рожа осветилась плотоядно-чувственной улыбкой.
- Эге!.. Да это зверь-девка вчерашняя!.. Она, она и есть, - пробурчал он себе под нос, напряженнее устремив взор на фигуру девушки. - Ну, вчера в Малиннике из рук упорхнула лебедка, сегодня не уйдешь!.. Не уйдешь!..
И с этой мыслью он быстро выбежал на улицу.
Раздался испуганный крик двух женских голосов, и, менее чем через минуту, Летучий, словно ошалелый, опять вбежал в комнату, облапивши в охапку молодую девушку, которая отчаянно кричала и тщетно билась из его крепких рук.
Это была Маша.
Потрясенная и возмущенная вконец сценою свадьбы идиотов, которая только что разыгралась перед ее глазами, она чувствовала, что решительно не может уже ни минуты долее оставаться в этом диком и страшном мире, в смрадной, зараженной среде этих безобразных людей. Ее душила эта растленная атмосфера порока и разврата, она задыхалась в ней; она мгновенно раскаялась теперь, что вчера не хватило решимости броситься в прорубь и разом покончить с собой навеки. Она теперь хотела бежать, бежать и бежать - без оглядки, без цели, с одной только мыслью - забежать туда, где нет и следа человеческого, чтобы никогда не досягнул больше до слуха ни единый звук человеческий, чтобы не коснулись ума и памяти ни единая мысль, ни одно напоминание об этой жизни, об этих людях. Внутри ее все, решительно все было потрясено, оскорблено, разбито. Ей стало до мучительного ужаса страшно и холодно не за себя, но за жизнь, за человека страшно, и до злобы оскорбительно за самого бога, в бесконечную благость которого она так привыкла веровать, за бога, допустившего возможность подобной жизни и создавшего подобного человека.