Страница 44 из 46
Надежды на счастье и напряженные переживания переданы младшей дочерью Толстого в дневнике предвоенных месяцев 1914 года. Она в то время была на юге Франции и не раз задумывалась над сложной ситуацией, в которой оказалась: «Х〈ирьякову〉 не пишу и жду от него ответа. А что мне нужно? Чуда. Потому что я не хочу причинять горя Е〈фросинье〉 Д〈митриевне〉[556], не хочу его развода, не хочу лишить себя свободы и не хочу обмана, сойдясь с ним. Чего же я хочу?!»[557] А ответ был такой: она хотела любить и быть любимой.
И Александра понимала, что чувство любви сильнее любых доводов. Вечером следующего дня она получила от дорогого ее сердцу человека телеграмму, а ночью увидела сон: «Сегодня всю ночь видела во сне Х〈ирьякова〉. Видела, что выхожу за него замуж. Мама, Таня, Варя[558] мешают, но я упорна. Встала с чувством душевной усталости. Тяжело»[559].
Александра ждала письма от Хирьякова, нуждаясь, помимо прочего, и в его поддержке: сложно складывались в последнее время ее отношения с В. Г. Чертковым, возмущавшим ее своим фарисейством. Александра Львовна, издав трехтомник «Посмертные художественные произведения Льва Николаевича Толстого», выкупала земли Ясной Поляны у семьи и передавала их крестьянам. Она же решала вопрос с размещением толстовских рукописей. И к весне 1914 года у нее накопилась усталость.
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой. 1908
«Как иногда хочется покоя. Чтобы никого не было, только природа. А главное, не было бы фонда, Ч〈ерткова〉, старушки Дмитриевой, Муравьева, крестьян[560] – ничего. Было бы то, что отец написал, говорил, а провалилось бы то, что налипло вокруг его имени!
Да, иногда хочется покоя. А вчера, вернувшись с фейерверка, мы[561] сели на скамеечку у гостиницы. С моря доносились звуки военного оркестра, а из открытого окна соседнего дома фальшивый вальс, кот〈орый〉 играли на фортепиано. Веселые девушки и молодые люди шли, напевая. По улицам слышен смех, свист, пение. И вдруг сердце защемило, засосало – счастья хочу! Да нет ведь его. Все это твое воображение. Нет счастья. Есть только представление, иллюзия счастья! Пускай иллюзия! Но я хочу этой иллюзии, хочу этого обмана. А там будь что будет.
Поумнею ли когда-нибудь?»[562]
А. М. Хирьяков (слева), М. Н. и А. Л. Толстые в Телятинках, в гостях у В. Г. и А. К. Чертковых. 1911
На следующий день она получила ответ от Хирьякова, которому не хотелось брать бремя ответственности на себя, и Александра осталась один на один с вопросом: «Что делать, что делать? Предоставляет мне выбор, как поступить, согласен на все. Мне тяжело»[563].
Не решаясь настаивать на разводе Хирьякова с женой, Александра приходит к мысли о необходимости разрыва с любимым. «Тяжело порвать, – пишет она в дневнике. – Чувствую, что мы оба – и он, и я – рвемся, тянемся друг к другу, и это тяготение друг к другу встречается, и так сильно, что, кажется, не разорвешь. А разорвешь – и опять, как магнит к железу… сходится. Не надо. Если есть во мне сила – брошу, все брошу»[564].
И вновь она получила письмо с признанием в любви. В Париже приняла окончательное решение. 27 апреля 1914 года Александра сделала последнюю запись:
«Ну и что же? Порвать, отрезать все, что есть дорого, причинить нестерпимую боль другому и себе, и все это своими руками, по своей воле – и почему? Зачем? Что я берегу? Свою гадкую, грязную жизнь? Свою честь? Свое имя?
Имя. Это вернее всего. А честь тут ни при чем. Я скажу ему, чтобы он был другом, и больше ничего, – и он сделает это, п〈отому〉 ч〈то〉 он лучше, чище других. И м〈ожет〉 б〈ыть〉, он предпочел бы это, чем порвать совсем. Имя, вот что я берегу, ради этого с болью разрываю то, чем жила эти последние 5 месяцев.
Надо ехать домой и работать, что-нибудь, но делать, иначе плохо будет. Как гвоздь засела мысль о нем в голове – весь день, а ночью сплю плохо и, когда сплю, снова и снова вижу сны в связи с ним и моим разрывом.
Одиночество. Вот что ужасно. И одиночество добровольное, когда знаешь, что, в сущности, ты не одинока, что есть существо, которое любит и понимает, и только внешняя жизнь, условия этой жизни мешают любить друг друга.
И ко всему этому еще ужас, что он опять заболеет, что все эти колебания надорвут ему сердце. Боже мой, Боже мой, прости меня!
Я осматриваю Париж. Смотрю достопримечательности. Были с Колей Ге в Salon, смотрели картины и скульптуру. Были в Notre Dame, на рынке, поднимались на Эйфелеву башню.
Я не воспринимаю. Мне слишком тяжело. Вчера купила шляпу и обрадовалась, что хорошая. А потом как обухом по голове: теперь ни к чему. И все ни к чему»[565].
Оказалось, что ее имя и одиночество неразрывно связаны между собой, но за этим открывалась душевная пустота: «И все ни к чему».
И в последовавшие годы Александра Львовна хотела любить и любила, но мало написала об этом в своих книгах. Свидетелей же ее личной жизни было немного. Когда в старости Александру Львовну спросили о ее любовных увлечениях, она ответила, что всякое случалось в жизни, но она с молодости выбрала путь служения отцу и оставалась верной своему решению. Александра Львовна ответствовала своему имени – «Имя, вот что я берегу…».
Отправной точкой отсчета для каждой из трех сестер был отец. Он всегда оставался главным событием в жизни Татьяны, Марии и Александры.
Глава IV
История завещания Льва Толстого
«Поэт в России больше, чем поэт» – мысль, высказанная в ХХ веке поэтом Евгением Евтушенко, точна в отношении послепетровской культуры России. «Пусть с 1721 г. в России отменено патриаршество, пусть Синодом ведает обер-прокурор в мундире, кафтане или в сюртуке, но вовсе не отменена культурная привычка, согласно которой у человека и у нации должен быть духовный отец, – писал в 1991 году академик А. М. Панченко. – История русской души в петербургский период есть история его поисков»[566]. В силу определенных культурных обстоятельств этот поиск привел не к монархам, не к представителям Церкви. Так сложился феномен мирской святости, в культуре поставивший русских писателей в совершенно особое положение.
Русский писатель мог выступить и выступал духовным пастырем, Учителем. Однако в этом случае в глазах современников вопрос о соответствии его духовного поиска его же частной жизни обретал значимость и остроту. Писатель личной жизнью как бы выверял свой духовный опыт, свидетельствовал в пользу его убедительности и неоспоримости. И это – рано или поздно – сопровождалось для него мученичеством. Оно поднимало его в глазах нации, и особенно после его смерти.
Художественные произведения позднего Льва Толстого отличает высокий этический пафос. Напряженные религиозно-философские искания писателя стали важнейшей частью русской культуры рубежа XIX–XX веков. Поздний Толстой продолжал настаивать на необходимости неустанного нравственного самосовершенствования, провозгласил в качестве одного из фундаментальных законов человеческого общежития непротивление злу насилием, критически отзывался как об институте Православной церкви, так и о социальном устройстве Российской империи, при котором одни были непомерно богаты, а другие обречены на бедность и нищету, бесправие и страдания, призывал отказаться от частной собственности, передать землю крестьянам, опроститься. Степень ответственности Толстого перед современниками за свои представления и общественную позицию была чрезвычайно высока.
556
Е. Д. Хирьякова.
557
Толстая А. Л. Дневники. С. 211.
558
В. М. Феокритова.
559
Толстая А. Л. Дневники. С. 212.
560
А. Л. Толстая упоминает Толстовский фонд, Н. К. Муравьева, О. К. Дмитриеву.
561
С В. М. Феокритовой.
562
Толстая А. Л. Дневники. С. 213.
563
Там же.
564
Там же. С. 217.
565
Там же. С. 218–219.
566
Панченко А. О русской истории и культуре. СПб., 2000. С. 316–317.