Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 46



Дядя Сережа[429] рассказывал мне – меня не было, – что они с братом Николаем[430] и другими мало знакомыми господами были у цыган. Николинька выпил лишнее. А когда он выпивал у цыган, то пускался плясать – очень скверно, подпрыгивая на одной ноге, с подергиваниями и would be[431] молодецкими взмахами рук и т. п., кот[орые] шли к нему как к корове седло. Он, всегда серьезный, неловкий, кроткий, некрасивый, слабый, мудрец, вдруг ломается, и скверно ломается, и все смеются и будто бы одобряют. Это было ужасно видеть. И вот Николинька начал проявлять желание пойти плясать. Сережа, я, Вас. Перфильев умоляли его не делать этого, но он был неумолим и, сидя на своем месте, делал бестолковые и нескладные жесты. Долго они упрашивали его, но, когда увидали, что он был настолько пьян, что нельзя было упросить его воздержаться, Сережа только сказал убитым, грустным голосом: пляши, и, вздохнув, опустил голову, чтобы не видать того унижения и безобразия, которое пьяному казалось (и то только пока хмель не прошел) прекрасным, веселым и долженствующим быть всем приятным.

Так вот мое отношение к твоему желанию такое же. Одно, что я могу сказать, это: пляши! утешаясь тем, что, когда ты отпляшешь, ты останешься такою, какою, какою[432] ты была и должна быть в нормальном состоянии. Пляши! больше ничего не могу сказать, если это неизбежно. Но не могу не видеть, что ты находишься в невменяемом состоянии, что еще больше подтвердило мне твое письмо. Я удивляюсь, что тебе может быть интересного, важного в лишнем часе свиданья, а ты вместо объяснения – его и не может быть – говоришь мне, что тебя волнует даже мысль о письме от него, что подтверждает для меня твое состояние совершенной одержимости и невменяемости. Я понял бы, что девушка в 33 года, облюбовав доброго, неглупого, порядочного человека, sur le retour[433], спокойно решила соединить с ним свою судьбу, но тогда эта девушка не будет дорожить лишним часом свиданья и близостью времени получения от него письма, п[отому] ч[то] ни от продолжения свидания, ни от письма ничего не прибавится. Если же есть такое чувство волнения, то, значит, есть наваждение, болезненное состояние. А в душевном болезненном состоянии нехорошо связывать свою судьбу – запереть себя ключом в комнате и выбросить ключ в окно.

C. Н. Толстой. 1890-е

Николиньке надо было поехать домой и выспаться, не плясавши, если же это уже невозможно, то все, что мы можем сделать, грустно сказать: пляши.

Так вот как я отношусь к твоим намерениям, а приведешь ты их в исполнение или нет, ты знаешь, что мое отношение к тебе не может измениться, не изменится и к М[ихаилу] С[ергеевичу] или, скорее, изменится только к лучшему, сделав мне близким близкого тебе человека. Вот и все»[434].

Можно догадываться, что испытала Татьяна, получив такое письмо от отца, перед которым благоговела. Важно, что Толстой не учительствовал, но, глубоко переживая ситуацию, от своей позиции он не отказывался. В письме к Маше отец высказался мягче: «Я сказал Тане: пляши, а теперь страшно за то, что сказал, и хочется сказать: Таня, голубушка, не надо. Ведь это не жизнь и не в этом жизнь. А настоящая жизнь, хоть ее мы часто не видим, – есть. Одна только она есть. И зачем затруднять ее проявление»[435].

Толстой в особом свете видел историю любви своей старшей дочери, он написал Марии: «Сейчас говорил с Таней, очень любя, очень ругал ее за ее эгоистическую жизнь. Вопрос ее не между ею и С[ухотиным], а между ею и Богом. Несчастье всех нас, и ее особенно, то, что мы забываем то, что жизнь для себя, для своего счастья есть погибель. Она забыла и погибает. Я мучаюсь в той мере, в к[оторой] это забываю»[436].

Вопрос о замужестве Татьяны затягивался, в семье Толстых чувствовалось напряжение, 4 октября 1898 года Лев Николаевич написал дочери, начав письмо без обращения, как бы продолжая долгий диалог:

«Маша подсунула мне бумажку, чтобы написать тебе. А что же я могу написать? Только то, что жаль тебя, жаль твоих слез, твоих страданий.

Еще могу подтвердить, что сказал тебе, что решать надо в лучшие, спокойнейшие минуты жизни. Не в минуты апатии или возбуждения, а в минуты свободы от внешних влияний и духовной ясности. И что решишь в такие минуты – того и держаться. И решать самой, не позволяя никому влиять на себя. Ты хорошо делаешь, что просишь не говорить с тобой об этом. Я и не написал бы, если бы не Маша. Если не то написал – прости.

Мое мнение или, скорее, чувство – искренно перед Богом – то, чтобы тебе было хорошо, а хорошо тебе будет только тогда, когда не будет гипнотизации и слез.

Не думай, что я против. Но, впрочем, лучше не говорить, тем более что ничего не могу определенного сказать, кроме того, что не переставая думаю о тебе и чувствую отражение твоих чувств. Л. Т.»[437].

У отца было стремление поддержать свою дочь, в декабре 1898 года он писал ей: «Таня, голубушка, и ты, пожалуйста, давай радоваться и, главное, не желать. Читаю новую книжку о Франциске Ассизском, там это очень хорошо сказано. Разумеется, радоваться не потому, что хочу радоваться, а п[отому], ч[то] умею во всем найти нужное моей душе добро»[438].

Как вспоминала Софья Андреевна, «тяжело ей было это решение; на вид она была очень жалка, худа, бледна и нервна»[439]. О свадьбе, состоявшейся 14 ноября 1899 года, и первом месяце после нее Софья Андреевна подробно написала:

«Роковой день свадьбы Тани приближался. Сначала назначили ее на 12 ноября, а потом на 14-е. В доме было какое-то натянутое, унылое настроение, точно что-то глубоко внутри напухло и невыносимо наболело. 〈…〉 Сама Таня была очень грустна, но чувствовалось, что она все исчерпала в молодости, и теперь, в 35 лет, девичья жизнь уж ничего ей не даст. Захотелось новой жизни, любви, материнства.

Таня не хотела венчаться в обычном свадебном наряде с померанцевыми цветами, вуалем на голове и белым платьем и надела простое серенькое платье. Но все-таки она согласилась, чтоб я благословила ее образом. 〈…〉 Ни Лев Николаевич, ни я в церковь не пошли.

Когда Таня пошла прощаться с отцом, он так рыдал, как будто прощался со всем, что у него было самого дорогого в жизни. Все старческое тело его подбрасывалось от усиленных рыданий.

При Тане, благословляя ее, и при Льве Николаевиче я крепилась, но когда она уехала под венец и я сошла в ее опустевшую комнату внизу, на меня нашло такое безумное отчаяние, я так рыдала, – так же, как после смерти Ванички, казалось, сердце должно было разорваться. И весь день все плакали. В лице Тани мы теряли друга, помощницу всякому в семье, кто нуждался в помощи; сочувствующую всем, кому нужны были утешенье и любовь.

При прощанье я со слезами благодарила Таню за все, что она мне дала во всю 35-летнюю совместную нашу жизнь.

Про Сухотина мы знали, что он светский, легкомысленный вдовец, 50-летний вдовец с 6-ю детьми. Жена его умерла чахоткой, и все это не обещало счастья.

20 ноября Лев Николаевич писал в своем дневнике: „Я в Москве. Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. 70 лет спускаю свое мнение о женщинах, и еще надо спускать“[440].

429

С. Н. Толстой.



430

Н. Н. Толстой.

431

Будто (англ.).

432

Так в подлиннике.

433

Увядая; находясь в критическом возрасте (фр.).

434

Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 70. С. 168–170. Оболенские уехали в Крым 29 сентября 1897 г., Татьяна Львовна – на следующий день, взяв с собой трехлетнего Андрюшу, сына брата Ильи. У ребенка, как предполагали, начался туберкулезный процесс.

435

Там же. Т. 70. С. 181.

436

Там же. Т. 71. С. 412. Письмо от 20–21 июля 1898 г.

437

Там же. С. 460.

438

Там же. С. 508. Письмо от 9–10 декабря 1898 г. Неизвестно, о какой книге идет речь, ранее Л. Н. Толстой читал книгу П. Сабатье «Жизнь Франциска Ассизского» (М.: Посредник, 1895).

439

Толстая С. А. Моя жизнь. Т. 2. С. 549.

440

Точная цитата: «Я в Москве. Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет все спускаю и спускаю свое мнен[ие] о женщинах, и все еще и еще надо спускать» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 53. С. 231).