Страница 25 из 29
Я тоже никуда не сбежал. Ничего не добился. Слово-то какое – “добился”, будто я должен всю жизнь долбить в чью-то дверь, чтобы мне отворили и угостили конфеткой мира сего. Нет уж, я лучше подремлю, покурю, повращаю глазами. Странные мысли поселились в моей голове надолго, перезревшие слова скребут горло. А некому. И незачем. Хроническая немота и вялотекущая меланхолия. Ночь – возможность бессмысленно вглядываться в темноту и пить чай. За здравым смыслом – к солнцу и тем, кто склонен корчиться под его лучами, играя в настоящую жизнь. Глоток, ещё глоток… Хорошо…
Есть пустынные, сиротливые странички, как брошенные дома с пылью, забытыми вещами и запахом человеческой тоски. Присохшие к “стене” сообщения пятилетней давности без единого смайлика, как строки в газете о пропавшем без вести, навевают тревожные мысли. Что с ним? Умер, отрешился от мира, перебрался в фейсбук…
Её нигде нет. Пусто. Даже “слепой собачки” – и той нет. Первая любовь – самая долгая и болезненная, как кошачий укус. Я привязывал её к холодному столбу качелей (по мотивам “Рабыни Изауры”), вставлял в рот пахучую тополиную ветку, чтобы молчала. Она не сопротивлялась. Это всего лишь детская игра. Я носил её на руках и целовал в сладкие конфетные губы. Кто-то мне сказал, что она вышла замуж, родила и уехала в деревню: не то Бобровку, не то Борзовку. Впрочем, один хрен. Но ведь прогресс, информационное общество, все дела. Какой должна быть твоя жизнь, Катя, что даже “слепой собачки” у тебя нет? А если твой муж дурак и пьяница, что почти очевидно… Только бы жила. Живи, Катя. Ведь отсутствие имени в Сети ещё не говорит о том, что тебя нет “здесь”, где царит ночь и рука тянется подогреть ещё чаю…
Иду на ощупь в сортир. Шарю выключатель. Рука в извёстке. Темно. Нашёл. Жмурюсь. Толчок захлёбывается водой, шумно отрыгивает, умолкает. Так же на ощупь возвращаюсь обратно. Полстакана заварки, затем кипяток – чай готов. Можно жить.
Тебя я нашёл сразу. Стройная блондинка за рулём сияющего авто. Умница. Твоё послание считывается безупречно: фитнес, пляж, клубные мальчики. Любой поймёт, что ты счастлива, успешна и живёшь всей полнотой солнечной жизни. Те же бесстыжие глаза, влажные, как у русалки. Тебе далеко за тридцать, детей нет. С трудом верится, что на этой тонкой руке (утомлённой бесконечными селфи) когда-то пестрели феньки, что эти пальцы резались в кровь о жёсткие струны. В тебе было достаточно хаоса и тёмного опыта, чтобы в свои шестнадцать камлать Янкины песни у костра, заставляя меркнуть тихие степные звёзды… Впрочем, я любил тебя. Недолго. А потом наш чердак забили досками, голуби помёрзли в январскую стужу, и в моём хвосте засеребрился первый седой волос.
Сумерки прошлого сгущаются. Занавес. Театр теней откланялся и разбирает декорации. Я отвожу взгляд от монитора, делаю несколько горьких глотков и вижу – в окне дома напротив снова горит свет. Но теперь он как-то странно мерцает, словно подаёт мне сигнал.
– Не спишь? – моргает светильник.
– Не сплю, – отвечаю я.
– Вот и мой хозяин не спит. Всё думает.
– О чём же он думает?
– Да кто вас, людей, поймёт. То верёвку к трубе прилаживает, то чай пьёт.
– А к окошку подходил, улыбался?
– Улыбался.
– А песни русские, протяжные пел?
– И песни пел.
– А бутылки под кровать прятал?
– Дурак ты…
– Это почему же? – удивляюсь я.
– Да кто ж со светильником разговаривает, – лукаво подмигнул светильник.
Чьи-то руки снова коснулись выключателя, и комната опрокинулась во мрак. Веки тяжелеют, глаза жмурятся против воли. Я нажал кнопку компьютера и лёг на кровать.
Когда придут люди, свяжут меня и напичкают лекарствами, будет утро. Они станут убеждать меня, что ночь для сна, а день для работы, что кушать полезно, а бухать вредно, что разум для войны, а война для мира, что две параллельные линии никогда не пересекутся, никогда…
Дорога домой
Погода выдалась слякотная, бабья, с пломбирным снежком, лужицами, почти апрельская, хотя на календаре – первое ноября. Прошлый ноябрь я хорошо запомнил. Было не так. Закостеневшая серая земля, скупо присыпанная снегом, смотрела мрачно и торжественно, как на кладбище. Дули пронизывающие ледяные ветра. Люди отогревали кровь водкой и батареями. На улицах было меньше легкомыслия и суеты. А нынче погляди в окно…
В этот день я решил поехать домой, в город моего детства. Ехать не хотелось, настроения не было. Думал: пойти бы теперь по привычному чавкающему маршруту – от дома до работы (и обратно), только бы не сворачивать на слякотный и мрачный железнодорожный вокзал. Любой, даже самый приличный человек, попав в бермудский треугольник вокзала, становится похожим если не на урку, то на очень подозрительного гражданина. И, судя по реакции встречных прохожих, на тебя смотрят ровно таким же образом. Но делать нечего – на работе объявили “праздничные дни” (о самом празднике, ей-богу, ничего не знаю), значит, надо ехать.
Иду на вокзал. Покупаю билет в кассе для пригородных поездов. Мне говорят:
– Только “стоячие” остались. Брать будете?
Простаивать шестичасовой путь в поезде мне не приходилось. Нет уж, схожу на автовокзал, авось повезёт. Прихожу – тёмные, змеевидные, шевелящиеся очереди с туманными, как сама погода, перспективами. Бегу обратно к железнодорожной кассе. Становлюсь в очередь. Передо мной полная женщина с огромной клетчатой сумкой растерянно спрашивает:
– А стоя – это как?
Немая сцена. Пауза повисает в чахоточном, влажном, тревожном воздухе. Я покупаю “стоячий” билет и направляюсь к перрону.
На перроне люди накуриваются до кашля, до тошноты. В тамбуре теперь нельзя, запрещено законом. Голос из динамика оглашает отправление. Я присматриваю себе место в тамбуре, у жёлтого, когда-то и кем-то прокуренного окошка. Обладатели “сидячих” билетов набивают собой вагон до предела, как сельди банку, и, изнемогая от духоты, часто дышат в светящиеся экраны телефонов. Поезд трогается.
Я стою и смотрю в окно, крепко ухватившись за холодный металлический стержень, отражая зрачками розово-мутный закат ускользающего города. Чёрные лесные прорехи кажутся бесформенными и таинственными, как тёмная материя, способными затянуть в свою глубину не только случайный отблеск человеческих глаз, но и сам поезд с людской сонной беспечностью, двухвостие железнодорожного полотна, вереницу встречных станций и сёл… Огарок заходящего солнца с шипением потухает за неведомой чертой горизонта. Мерный стук колёс сопровождает меня в неизвестность, где границы человеческого пространства стираются, и взору открываются мерцающие степные дали…
Домой всякий раз едешь по-новому – то с тревогой, то с радостью. Там – дома, в маленьком провинциальном городке, где лежат руины когда-то гремевшего на весь Союз тракторного завода и появляются как грибы кислотно-яркие супермаркеты, – ничего не осталось, кроме родителей и первого крика. Ничего – кроме серого неба и людей, карабкающихся в паутине повседневности. Прошлое заросло горькой полынью, зерно умерло, чтобы прорасти в новой земле, для новой жизни…
Память просыпается только здесь, в пограничности поезда. Она идёт на ощупь в сумерках прошлого, запинаясь о детские игрушки, путаясь в бельевых верёвках, цепляясь и ранясь в кровь о тополиные ветки, пронзающие звёздную муть. И тут действительность меркнет… Я начинаю забывать город, из которого только что уехал, чавкающий рабочий маршрут, лица знакомых, мельтешащий снег, – робко осязая чьё-то немолодое измученное лицо и влажные глазные впадины. Неужели это я?..
– Ты, – говорит мне посторонний голос. – Выпить хочешь?
Оборачиваюсь. Вижу двух парней в шапках-гондончиках и в чёрных одинаковых пуховиках. Они пьют что-то крепкое и чистое, как январь, – они тоже обладатели “стоячих” билетов. В их словах чувствуется тепло и забота о ближнем, но лица обнаруживают иронию к отстранённому мечтателю с крашеной прядью выбившихся из-под шапки волос.