Страница 8 из 23
Я неоднократно пересказывал эту историю Миллисент Де Фрейн, хоть она слышала ее тысячу раз из уст Мима, да и знала по собственным обширным записным книжкам…
— Так оно и было, — отозвалась она, сонно приподняв голову, и с улыбкой кивнула.
— Выгляни на улицу, — закричала Миллисент, охваченная каким-то благоговейным трепетом. — Снег идет. Лето кончилось — и начался сезон! Ты слышишь меня, Альберт?.. «Сады Арктура» откроются с минуты на минуту…
Да, действительно шел снег — валили огромные хлопья вещества, столь чуждого моей коже и моему сердцу, и все же в жилах моих лето неистовствовало, как никогда, а на моей верхней губе постоянно скапливалась как бы лужица пота, который, сколько бы Миллисент ни приказывала мне или служанке все насухо вытереть, вновь просачивался, подобно крови из большой проколотой артерии. Она разочаровалась во мне и, полностью сосредоточившись на премьере Мима, перестала обращать на меня внимание.
Она велела достать свои самые лучшие платья и заказала новые туфли-лодочки. Послала за ювелиром, осмотрела новые ожерелья и купила новое кольцо.
— Пойми, меня не пустят, — говорила она мне. — Не потому, что я опоздаю на два часа, а из принципа. Он должен отвергнуть меня — выгнать прямо на глазах у зрителей. Я сгубила его жизнь, и об этом нужно рассказать публике. А я буду унижена и сконфужена, словно все это — по-настоящему. Да, Альберт, беды белых реальны, хоть ты и считаешь нас лишь иллюзией.
— Я никогда не говорил…
— Ты это написал, и я буду хранить твое письмо в надежном месте, пока весь этот город не обратится в прах, — похоже, ее всколыхнула неистовая страсть.
— О тебе-то заботятся, — вскрикнула она, почти задыхаясь. — Но кто хоть когда-нибудь позаботился обо мне. Ты знаешь, что такое рабство? Глупец! А как насчет рабства, которое познала я? Теперь сядь, — сказала она, когда я подошел к ее пуфику. — Ты не должен упустить ни единой детали сегодняшнего представления.
Ее календарь лежал раскрытым, будто повелевая: воскресенье, 28 ноября.
Хотя перед моим первым визитом в «Сады Арктура» Миллисент подкрепила меня холодными бутербродами с мясом цесарки, вином «либфрауэнмильх», крепким кофе и бренди, ноги у меня стали ватные, когда я постучал в дверь частного театра Илайджи, ожидая вступления в новую жизнь. Ведь, общаясь с Илайджей дружески как шпион Миллисент Де Фрейн, я вовсе не был готов увидеть его в обличье Самого Красивого Мужчины на Свете. Поэтому, постучав и став ждать, я почувствовал себя не в своей тарелке; впрочем, это чувство постоянно усиливалось, начиная с той июльской встречи с Миллисент. Я был закутан в тяжелую шубу ее четвертого мужа. Высокую дверь открыла почтенная пожилая дама и спросила, как меня зовут. Вторая старуха, седовласая и чересчур напудренная, с крошечными гагатовыми сережками, выглядывала из-за плеча первой.
Она просмотрела список приглашенных на спектакль, но так и не нашла имени Альберт Пеггс.
— Но меня же прислала Миллисент Де Фрейн! — воскликнул я, и некоторые ранние зрители в небольшом зале закашлялись.
— Уверяю вас, — заговорила прочувствованно-негодующим тоном матушка Маколей, первая седовласая дама, — и могу еще раз заверить вас, что мы не можем впустить сюда ни одного друга Миллисент Де Фрейн.
— После того, сколько денег она прислала Миму, — возмутился я вслух.
— Да она и ломаного гроша ему никогда не дала, — заговорила вторая дама. — Будьте столь любезны удалиться, молодой человек.
— На свете нет никого, — завопил я что было мочи, дабы меня услышали по всему зданию, — никого и нигде, кто любил бы и уважал Илайджу Траша так же, как я. Я не приму отрицательного ответа и не удалюсь, — протиснувшись мимо них, я успел услышать старый знакомый громогласный крик:
— Усадите его на большое плюшевое тронное сиденье, матушка Маколей, в первом ряду, и, ради Бога, прекратите эти ваши с Эбигейл Таттл пререкания. Неужели сияние славы всегда должны омрачать несведущие ревнители? Как только усадите его, идите на свои места и впускайте сегодня всех. Не прогоняйте никого, слышали?
— А если придет мисс Де Фрейн? — спросила матушка Маколей, которую покоробило от язвительных слов, сказанных им о ней сегодня.
— Впустите и эту линялую безалаберную старуху, если ей удастся дотащить свои кости в такую пургу, — голос Илайджи начал затихать, но я успел выкрикнуть в ту сторону, откуда он доносился:
— Благодарю вас, любезнейший друг, что похлопотали обо мне.
Мне показалось, что я услышал в ответ воздушный поцелуй.
Да, снаружи валил густой снег, а здесь было слишком жарко, слышался очень сильный аромат ветиверии, и висели плотные клубы благовоний «кашмирский шафран» и «квайпурская роза», от которых глаза мои почти сразу же затуманились.
В жилах моих бушевал пламень, подобный горящей нефти, но я вдруг задрожал и даже не снял тяжелую шубу, хотя матушка Маколей несколько раз подходила ко мне и показывала жестами, что могла бы унести мою ношу, если я того пожелаю.
Небольшой зал был теперь полон, и я успел взглянуть на стены, увешанные картинами в золоченых рамках: на них маслом был изображен средний период жизни Мима. Мим в роли Гайаваты, младенца Моисея, Аполлона и Иисуса с Марией Магдалиной в Гефсиманском саду, вдобавок к длинной портретной галерее ангельских юношей. Пока я глазел на них, старуха рядом со мной перегнулась и прошептала:
— Это его покойные любовники. У всех одинаковая судьба, — она покачала головой и нахмурилась: — Они подвели его, — она собиралась продолжить, но прозвучал гонг, и свет начал меркнуть.
Вдалеке я услышал низкий и скорбный молящийся голос.
Затем хлопнула чья-то рука, и молниеносно (мне и впрямь показалось, будто на сцену бросили шарообразную шутиху) перед моим потрясенным взором возник Мим — сам Илайджа, выглядевший не старше двадцати пяти и, несмотря на кошмарные украшения и макияж, почти такой же красивый, как боги на стене. Он посылал всем воздушные поцелуи.
Недуг мой обострился то ли из-за благовоний, то ли просто от волнения, и я счел уместным шмякнуться на пол, дабы не возбуждать свои нервы более, нежели, по моему мнению, они возбудились бы от того, чему я должен был подвергнуться. И я положил голову на ботинки молодого белого джентльмена, который сказал, чтобы я отбросил условности и устраивался поудобнее, и, словно уже предупрежденный Илайджей или Миллисент Де Фрейн, стал вытирать мою верхнюю губу, усеянную ледяными каплями.
После первого гипнотического появления Илайджи, вызвавшего целую бурю аплодисментов, матушка Маколей поднялась на сцену и объявила первый номер Мима, прочитав предварительно краткий биографический очерк, с коим я уже ознакомил всех читателей сей повести; упомянутый же номер назывался «Нарцисс осушает последний кубок радости».
В этой части концерта Илайджа был облачен лишь в вишневую шаль.
— Подумать только — ему ведь уже за девяносто, — сказал юноша, на чьих ботинках я развалился. Мне так нездоровилось, что я не мог ответить словами, но поскольку руки мои всегда сохраняли свою силу, я дернул его за шнурки.
Теперь я уже начал сомневаться, действительно ли это Илайджа, ведь, будь ему хоть девяносто, хоть семьдесят, хоть сто, тело его было крепким, как яблочко, а гениталии внушали надежду, что он способен еще зачать множество детей. Тем не менее, его профессия требовала всякий раз выглядеть иначе.
Затем последовал антракт, в котором молодой человек, сидевший рядом, проникнувшись любовью ко мне, вероятно, из-за моего африканского происхождения, угостил меня коньяком из своей личной бутылочки.
— Я всегда нахожу здесь кого-нибудь полезного, — сказал он. — Не пропускаю ни одного сезона.
— А чем вы зараба… — Хотел было я спросить, как вдруг вновь прозвучал гонг и погас свет.
Заново пережив волнение того вечера, я чуть не забыл сообщить читателю, что Юджин Белами, пианист, был во фраке и выглядел совершенно по-ньюйоркски: с красивыми темными кругами на бледном, как луна, лице, и геранью в петлице. Он метал в меня взгляды, исполненные злобы и ненависти, если только не играл Сесиль Шаминад или Эрика Коутса.[6]