Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 23

— А ты не меняешься, Илайджа, — словно сквозь паутину, послышался голос Миллисент. — Восхитительный, как никогда.

— Прекрати эти нелепые нежности.

— Когда мы поженимся?

— Когда в аду замерзнут старейшие «лучшие жильцы».

Я услышал, как кто-то осыпал кого-то десятками поцелуев, и Мим слабо вскрикнул с недовольством и отвращением…

— Ужасно, когда ты запускаешь когти в тех из нас, у кого есть оружие для сопротивления, — вновь заговорил Илайджа, — но когда ты выбираешь своей жертвой бедного паренька другой расы, не способного отбиваться…

— Бедный паренек? Ну и ну… Да он зрелый двадцатидевятилетний мужчина и силен, как пара ломовых лошадей.

— Но на вид — сущий младенец. По-моему, у него и борода-то еще не растет!

— Что ж, если хочешь знать, на нем достаточно перьев — хватит, чтобы возместить гладкость щек!

— Чуть не забыл об этих чертовых перьях, — внезапно воскликнул Илайджа. — Что, по-твоему, они означают? — Теперь он заговорил непринужденным тоном, словно запамятовав, что беседует с заклятым врагом.

— Наверное, в нем все же течет каннибальская кровь, ты так не считаешь? — Миллисент сменила тему, а затем, после паузы: — Знаешь, все, что я говорю, его обижает. Я боготворю его, но не могу признаться ему в любви. У него кожа цвета наилучшего красного дерева, а глаза разбивают мне сердце — они миндалевидные, ты же знаешь. Я часами пла́чу после его ухода, ведь его физическое совершенство по-прежнему остается в комнате — в шторах и мебели, на которой он сидел…

— Ты — старая маразматичка! — заорал Илайджа. — С чего ты взяла, что Альберт удостоит такую престарелую каргу, как ты, хотя бы одним мизинцем на ноге!

Миллисент рассмеялась:

— Если бы возраст был для него помехой, он не питал бы такой слабости к тебе, дорогой. Ты разве не знал? Он влюблен в тебя до такой степени, что принимает тебя за белого бога, ну и так далее. Стоит лишь упомянуть твое имя, и глаза у него подергиваются пеленой… Но ради денег он тебя предаст — разоблачит, как только ты переборщишь с ним.

— Ты прочла в этой студии свою последнюю речь, старая недотепа! — закричал Илайджа, охрипнув от гнева. — Белами, — позвал он пианиста, — войди сюда и выставь эту болтливую сороку за дверь!

Я опьянел от их препирательств. После того, как они расхвалили мое тело, душу, известные и неизвестные достоинства, я уже не мог сдержаться. Сняв с себя все, что на мне было, я пролез в окно пожарного выхода и, держа одежду в левой руке, вошел, дабы предложить им свою любовь.

Они не обратили на меня ни малейшего внимания. Я медленно начал понимать, что их ссору, тянувшуюся еще с 1913 года, не может прервать какой-то голый негр.

— Надень халат, Альберт, а не то подхватишь простуду, как пить дать, — Миллисент нашла время, чтобы обратиться ко мне, пока Белами помогал ей надеть шляпу и с ее позволения вытер кривую полоску помады возле рта, появившуюся, как я узнал позднее, оттого что Мим ударил ее по губам.

— Будь с ним любезен ровно настолько, насколько это необходимо, дитя мое! — предупредила меня Миллисент, и дверь за ней захлопнулась.

Я сразу повернулся к Илайдже, ожидая от него новых похвал и новых слов любви.

Но он даже не взглянул на меня. Сидя за фортепьяно, Мим играл отрывок из Готтшалька[3], а всякий раз, когда я пытался привлечь его внимание, отворачивался.

Я занимался этим не из-за денег, поскольку не знаю, как заниматься чем-либо ради них, но деньги все же появлялись, причем регулярно и в избытке.

— Мы будем делать это вот так, под сурдинку, — вечно приговаривала Миллисент, засовывая хрустящие стодолларовые банкноты мне в ладонь и всегда поражаясь, что она влажная от напряжения. — Тебя что-то беспокоит, дорогой, — добавляла она. — Алабама?

Илайджа тоже меня отчитывал:

— Ты не можешь полностью сосредоточиться на том, что я тебе говорю, и на величайшем значении моей личности, Альберт… Правда, ты сколачиваешь на мне состояние, но, сидя на этом стуле «бове», прекрасно сознаешь, что принадлежишь мне душой и телом… И, тем не менее, есть кое-кто еще! Я знал это с самого начала… Ну вот, ты опять омерзительно распускаешь слюни. Когда ты так делаешь, то становишься действительно гадким… Ах, Альберт, почему ты не можешь быть верным мне до конца, стать со мной единым целым?





Он заслонял себе лицо длинными красноватыми пальцами со слегка грязными ногтями.

— Илайджа сказал мне, что есть кое-то еще, — теперь Миллисент тоже подняла эту тему. Она казалась более обеспокоенной, чем он. На ногах у нее были розовые туфли с громадными золотыми пряжками, и из-за приступа ревматизма она сильно выдвигала голову вперед, так что возникало впечатление, будто она разговаривает с низеньким «немым официантом»[4]. — Сегодня он был очень груб со мной по телефону, а затем его ярость переключилась на тебя, Альберт… Он знает, что в твоей жизни есть кто-то другой…

— Так уж прямо нельзя сказать, — я все же нарушил данное самому себе обещание помалкивать и проговорился.

Несмотря на ломоту в костях и шее, она подняла голову и уставилась на меня.

— Этого не может — не должно быть! — запротестовала она.

— Но у меня была одна… привязанность до того, как я встретил вас! — Я слегка всплакнул.

— Но дорогой, я думала, что для тебя мы, Илайджа и я, — это всё. Мы, безусловно, обязаны быть для тебя всем.

— Есть… кое-кто еще, — сказал я, наконец, на их манер, ибо не мог чистосердечно признаться в своей дилемме или привязанности — как ее ни назови. Я вспомнил о месте, где родился в Алабаме — Бон-Секуре и о городках моего деда и прадеда — Этморе, Каноэ и Таннел-Спрингсе.

— Внимательнее, внимательнее! — услышал я голос Миллисент. — Последнюю пару недель ты витаешь в облаках, Альберт. Это разбивает мне сердце. Если ты подведешь меня, я не знаю, каким еще способом мне добраться до него (Илайджи), и возможно, это станет концом пути. Ты сильно заблуждаешься насчет власти денег. Они ничего не решают. Ни одна женщина со времен Эдема не страдала так, как я. Я продолжаю жить, но каждый мой день все пенибельнее[5]. Сегодня он сказал мне очень язвительные слова, по-моему, самые обескураживающие и язвительные слова, которые мне когда-либо говорили. У меня такое чувство, будто меня отправили на пыльный чердак… Подойди ближе, дорогой, я не хочу, чтобы кто-нибудь из прислуги подслушал…

Когда я приблизился к ее стулу, она прошептала:

— Знаешь, Альберт, дитя мое, на чем, по мнению Мима, я сижу?

По ее щекам заструились слезы, смывая французские румяна той же марки, какой пользовался Мим: позже я узнал, что она и впрямь покупала ему всю косметику.

— Ну же, Альберт, ты ведь учился в университете, правда, всего один год, но большинство людей не добиваются даже этого, независимо от происхождения.

— Мне понадобится немного времени, чтобы догадаться, Миллисент, — предупредил я.

— Разве у нас нет вечности?… У меня, по крайней мере, — есть.

Она притянула меня к себе, и капля косметики упала на мое запястье. Миллисент мгновенно промокнула ее большим носовым платком.

— Слушай внимательно. Он сказал, что я сижу на пуфике… — Взмахом руки она указала на свое сиденье, стоявшее на приподнятом помосте. — Разве ты не чувствуешь дьявольской злобы в выборе этого слова? Пуфик!

Я ухмыльнулся во весь рот, а она испытующе посмотрела на меня.

— Я понятия не имею, что делать с другой твоей привязанностью. Он сказал мне, что не будет с тобой общаться, пока ты не бросишь этого второго человека…

— Но никакого второго человека нет…

— Альберт, ты слишком красив для того, чтобы не иметь наперсников, — возразила она.

— Ах, вот оно что, — я сел на крошечный стульчик подле ее «пуфика», а затем, вспомнив словечко, которое она употребила — «наперсники», — не смог удержаться и открыто расхохотался.

— Ну давай, груби и хами, — сказала она. — Но ты не дождешься жалости или понимания от Илайджи. Он превратит мою жизнь в ад, если ты чистосердечно во всем не признаешься. Куда ты, например, ходишь, когда тебя нет с твоим народом в «Райских кущах», Альберт…