Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 30

Трое оставшихся пленных, безопасности ради, бросились к фуре. Молодой солдат, остановившийся под навесом, не спускал с них глаз. Он не понимал, что происходит. Зато он твердо знал, где враг. Рев старшины донесся теперь из погреба. «Давай, Ройдер!» — ревел старшина. Но Рёдер не появлялся. И вообще там все смолкло. Может, целую долгую минуту из погреба не доносилось ни звука. Лошадь обнюхивала козу. Коза кротко позволяла себя обнюхивать. Потом старшина заревел снова. «Фашист! — ревел он. — Пистолет! — ревел он. — Расстрелять!» — ревел он, старшина то есть.

Потом из погреба вышел Рёдер, шинель нараспашку, китель разорван, следом старшина, за спиной — автомат, в руках — находка. В дверном проеме старшина тяжело опустил руку на плечо Рёдера, повернул его к себе лицом, потом прошел мимо. Рёдер повиновался всему с безучастным видом. Когда старшина отошел на несколько шагов, сунул находку под ремень, снял с плеча автомат и Рёдер услышал металлическое звяканье, у него, должно быть, подогнулись колени, и он опустился одной ступенькой ниже. Старшина высоко прицелился и выстрелил. Рёдер тотчас рухнул. Чтобы удостовериться, а может, чтобы соблюсти предписание, старшина приблизился к входу в погреб и, держа автомат на уровне бедра, дал короткую очередь вниз. Женщины стояли в дверях дома. Старшина и к ним подошел еще раз. Так же размеренно и спокойно. Младшей он сказал несколько слов, но что именно — никто не слышал. Даже бабушка — и та нет. Увидев приближающегося старшину, она затолкала внучонка в дом.

Отрывистая команда к отправлению. Рёдер никогда не бил жеребца. Теперь старшина нахлестывал его веревкой всю дорогу. В жеребца словно бес вселился. Солдат держался за слегу, пленные все лежали на дне. Старшина стоял. На степь уже спускались сумерки.

Вот как все было.

Рёдер лежал на редкой соломе мертвец мертвецом. Он и сам не знал, сколько времени пролежал в этом земляном погребе. Пахло козой, проросшим картофелем, брожением. Пахло старьем. Козы не было. Домашнюю скотину не держат рядом с покойником. То, что произошло на самом деле, находилось за границами его понимания.

Сколько же он лежал! Чувство времени отступало под ударами воспоминаний. Все возвращалось с пронзительной отчетливостью, даже сверхотчетливостью. Все: предметы, люди, их жесты, слова — виделось ему в кромешной тьме неестественно большим и озвученным, как в кино.

Нереальным было лишь то обстоятельство, что фильм о последних часах его жизни крутили то слишком быстро, то слишком медленно. И — что всего мучительней — он увидел себя самого: как он роет могилу, как взмах кирки вдруг ослабевает, ибо у могильщика мелькнула мысль, что мальчик не струсил, что он сражался и приберег для себя последнюю пулю. И как он сам бредет в земляной погреб, и как женщина его вовсе даже и не бьет. Он совсем медленно бредет вниз. Она следует за ним так же медленно. У нее недоброе выражение лица, будто им обоим предстоит выполнить в погребе недобрую работу. Потом он видит, как расстегивает на себе китель достает из-под лохмотьев пистолет и протягивает его старшине на ладони. Мучительно медленно прокручивается лента. Но там, где старшина поднимает брови, где сжимает кулак, где замахивается кулаком ему в лицо, фильм останавливается. Старшина не бьет его в лицо. Кадры снова начинают мелькать, сменяя друг друга. Звук непомерно громкий — прямо рык: «Ты фашист, пистолет, расстрелять!» Первый залп грохочет как будильник с повторным звонком, который всегда стоял у них в спальне на жестяной тарелке, который всегда заставлял его подниматься, который теперь заставил его упасть. Второй залп — издали.



И слова — издали, едва различимые слова: «Ты никс капут, ты работать, понимаешь…» Непонятный народ эти русские.

Было это на самом деле? Или не было? Одно из двух. Рёдер ощупывает голову, шевелит ногами и руками, сперва каждой по очереди, потом всеми сразу — так пловец делает упражнения на суше, — потом трижды сгибает колени и трижды дергает себя за мочку уха. Чтобы до конца удостовериться, он даже ощупал причинное место. Все при нем, все как положено. А глаза способны различить, что в погребе темным-темно, а снаружи — дверь не закрыта — чуть посветлее. Теперь он вдобавок ощутил голод. Но поскольку человек должен владеть собой, а не поддаваться своему голоду, словно животное, он не полез за перегородку, откуда пахло картофелем. Он поднялся по ступенькам погреба, воспринял как доброе предзнаменование, что ступенек оказалось семь, а поднявшись, обвел взглядом представшую перед ним действительность. Действительность пребывала такой же, какой он ее покинул, вот только за это время она облеклась в глубокую ночь. Домик с навесом и колодец с воротом. Снег тоже еще слегка мел. Из дома не проникало ни лучика света. Спят, наверно. Должно быть, уже полночь. Он описал большую дугу вокруг домика. Ни лошади, ни фуры, ни бивачного огня. Команда ушла второпях. Мертвого немца полагалось взвалить на фуру, мертвую лошадь можно было бросить как есть.

Разум, оказывается, тоже его не покинул. Ладно, будь что будет, а пока нужно устроить ночную трапезу. Воскресший из мертвых снова ощупью спустился в свое укрытие. Когда он среди кромешной тьмы засунул руку в ларь и выискал себе отличную, увесистую и крепкую картофелину, у него одновременно мелькнула отличная, увесистая и крепкая мысль. Он подумал про Адама, и про яблоко, и про древо познания. Он хорошо знал эту старую легенду, до того хорошо, что мог даже припомнить, что изрек змей, который там присутствовал, а изрек он нечто весьма поучительное. И сказал змей: вы не умрете. Откроются глаза ваши, сказал он. Глаза у Рёдера и впрямь открылись. Он уже мог отличить тьму обыкновенную от тьмы непроглядной. Но он не мог разжать зубы. Его челюсти были словно спаяны. Беда не приходит одна. Кто не может раскрыть рот, тот не может и разговаривать. Разум, в наличии которого Рёдер только что убедился, подсказал ему, что это могут быть последствия пережитого смертельного страха. Ведь ему и в самом деле пришлось испытать смертельный страх. Страх этот сковал его разум на долгие часы. Но разум снова к нему вернулся. А разум — это самое уязвимое. Человеку нужен покой, чтобы все снова к нему вернулось. Рёдер лег. Ему вдруг стало очень жарко. Это хорошо, это расширяет сосуды. Затвор пистолета здесь бы тоже разработался. От тепла. Но мне это уже ни к чему. Когда благородные господа боятся лишиться чувств, они суют себе под нос флакончик одеколона. А у нашего брата только и есть что картофелина. Зато в пальцах у нашего брата достаточно силы, чтобы разломить пополам отличную, увесистую, крепкую картофелину. Запах у этого сорта так себе. Наверно, у русских вообще нет хороших сортов. Но даже из самых хороших ни один не сравнится с «Благодатью пашни». Голос все еще никак не вырвется из гортани. Сама гортань вибрирует и гудит. Можно ее использовать как камертон. Когда регент ударял по камертону, он тоже закрывал рот. Мария и Иосиф в вифлеемском хлеву. Не подкопаешься. Если бы Мария была женщиной из домика, если бы она нашла меня здесь — как вскоре найдет эта женщина меня, такого, как я есть, Мария упала бы замертво, доживи она до наших дней. А эта женщина? Когда станет светло, женщина забудет все дурное. И разум, наверно, к ней вернется.

Рёдер даже не заметил, как при этой мысли у него открылся рот. И, уже с открытым ртом, он понял, что контракт между человеком и рабочей лошадью человеческой породы, который без слов заключили они между собой — он и эта женщина, был заключен обеими сторонами в состоянии полуневменяемом. Пусть полуневменяемость каждого имела различные, вообще не сопоставимые причины, одна невменяемость не поглощала другую, скорее усиливала.

Когда станет светло, к женщине вернется здравый рассудок, он воскресит ее понятие о чести, ее гордость, ее боль. Она — солдатская вдова. Она не может держать пленного вместо лошади. Да и что скажут люди? Старшина доложит, что, согласно приказу, расстрелял одного военнопленного за ношение оружия. Когда же его спросят, закопал ли он расстрелянного, к тому же имея под рукой похоронную команду, он, не дрогнув ни одним мускулом лица, ответит, что передоверил эту грязную работу одной личности, которая своим поведением уронила достоинство русской женщины. А когда эта русская женщина меня увидит, когда станет светло, когда к ней вернется рассудок, не сможет же она уронить это самое достоинство еще больше.