Страница 10 из 15
Тон его резко изменился: со мной говорил другой человек. Разумеется, после собрания во Дворце пионеров он, как и весь шахматный Ленинград, уже знал всё. Не будучи готовым к столь быстрому ходу событий, он осознал, что моя эмиграция (пусть и легальная) рикошетом может задеть его самого. Корчной был краток: сказав, что мне следует основательно подумать о своем решении, он предложил побеседовать втроем – с ним и его другом, университетским профессором Сергеем Борисовичем Лавровым, мне тоже хорошо знакомым.
Фамилию Лавров я услышал впервые, когда учился еще в десятом классе. Тренер во Дворце пионеров Владимир Григорьевич Зак, узнав, что я еще не решил, куда буду поступать после школы, порекомендовал мне географический факультет университета.
– Во-первых, – сказал Зак, – учеба там совсем необременительная, во-вторых, и в главных, замдекана на геофаке – Сережа Лавров, мой хороший знакомый. Лавров сам шахматист, и отпускать на соревнования тебя будут без всяких проблем. Ну, а если совсем уж не понравится, переведешься на другой факультет.
Так всё и произошло. Я поступил на геофак, и Лавров стал руководителем всех моих курсовых работ и диплома. Не могу сказать, что экономическая география так уж интересовала меня, но пять лет пролетели незаметно, и весной 1965 года я получил диплом по специальности экономико-географа. «Специализируясь на экономической географии капиталистических стран, Сосонко уже тогда готовил себя к эмиграции на Запад», – прочел я милую шутку десятью годами позже в шахматной энциклопедии, изданной в Англии.
Когда я начал работать с Корчным, мы регулярно виделись с Лавровым в доме гроссмейстера. Это бывало на встрече Нового года, днях рождения или просто после возвращения Виктора с какого-нибудь зарубежного турнира. Соседи по дому, они дружили семьями. Минимум раз в неделю ходили друг к другу в гости, а когда Корчной уезжал на турнир, Лавров всегда провожал его, хотя бы до ближайшего автобуса: любивший ритуалы Виктор искренне верил, что и этот поможет ему хорошо выступить в соревновании.
Запомнился рассказ Корчного о том, что делал Лавров на московских съездах КПСС, куда, будучи секретарем парткома университета, избирался дважды. Как можно было выдержать длившуюся изо дня в день многочасовую жвачку бессмысленных речей? Профессор говорил, что время проходило незаметно: он садился рядом с другим делегатом из Питера, тоже любителем шахмат, и они, шепотом сообщая друг другу ходы, часами сражались вслепую.
– И когда я смеялся, – добавлял Корчной, – Лавров объяснял: «За каждое представительство на съезде полагается надбавка к пенсии, а у меня вот уже второй съезд, так что посмотрим, кто будет смеяться последним…»
Последней, как всегда, посмеялась жизнь, через два десятка лет положившая конец существованию не только КПСС, но и всей огромной империи, возведенной, казалось бы, на века.
Когда я пришел в квартиру Корчных, профессор уже был там. Я поздоровался с Беллой, но она, понимая важность момента, оставила нас втроем. Я знал, что друг Лаврова – замначальника городского КГБ, одно слово которого могло повернуть мою судьбу в ту или иную сторону. Или судьба моя уже решена, и меня ожидает отказ, со всеми вытекающими отсюда неприятными последствиями?
Лавров был сама любезность.
– Может быть, вы недовольны жилищными условиями? (Я жил с мамой в небольшой комнате коммунальной квартиры. – Г.С.) Здесь можно подумать… Или нужно улучшить материальное положение? – осторожно осведомлялся он.
– Я всем доволен и ни на что не жалуюсь, – упорно отвечал я на все предложения. – Мое единственное желание – побыстрее получить выездную визу.
Борис Гулько с Анной Ахшарумовой, решившиеся на эмиграцию в 1979-м, подав документы на выезд, переехали в новую квартиру. «Это же совершенно разные инстанции, – полагал Борис, – а так поживем хотя бы в нормальных условиях». Они провели в отказе долгие семь лет. Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что моя упертость и твердая позиция сыграли важную роль в скором получении мною выездной визы.
Я очень волновался, а Лавров спрашивал о том, что я собираюсь делать и как вообще представляю себе жизнь после эмиграции. Он говорил спокойно – можно сказать, и дружелюбно. В течение всего разговора Корчной сидел молча, насупившись, однако в какой-то момент взорвался:
– И вообще, ему надо забыть о своих планах. Забыть! Жениться на богатой и остаться здесь!
– Это вы будете советовать своему сыну лет через десять, – жестко бросил я, и больше он не проронил ни слова.
Знаю, что память многое не сохраняет, а порой и подделывает минувшее под что-то более удобное, щадящее, под более позднее умонастроение и понимание. Против такой памяти мог бы восстать дневник, но тогда я не вел дневников. Помню, что очень нервничал, ведь для меня та встреча значила много больше, чем для моих собеседников: одного звонка Лаврова было достаточно, чтобы навсегда возвести неодолимую преграду между мной и свободным миром, ставшим для меня навязчивой идей. Может быть, поэтому, и без того осужденный помнить слишком многое, я и сейчас могу воспроизвести тот разговор едва ли не дословно.
Три недели спустя, когда я уже получил выездную визу и был занят последними приготовлениями к отъезду, Корчной позвонил снова. Голос его звучал дружески-смешливо, как всегда:
– Здравствуйте! Не сохранился ли у вас телефон Наташи, помните ее по Зеленогорску? Нет? Всё понятно, – засмеялся Виктор. – Вы уже рвете за ненадобностью свои записные книжки! Кстати, через два дня по вашему и Леванта поводу будет заседание президиума федерации города, куда приглашен и я. Так вот имейте в виду: я на него не пойду!
Мы попрощались…
На том заседании с резкой речью против Леванта и меня выступил Марк Тайманов. После проигрыша матча Фишеру (1971) питерский гроссмейстер находился в опале и использовал любую возможность, чтобы заслужить индульгенцию. И вскоре он ее заслужил, снова получив разрешение ездить за границу.
Если для меня, уже имевшего выездную визу в кармане, выступление Тайманова не играло никакой роли, положение Леванта было иным.
– Ему-то что не сидится, – недоумевал Марк Евгеньевич на том заседании, – у него же всё есть: и трехкомнатная квартира, и машина, и дача. Да и вообще, откуда это всё?
Левант был крайне взволнован, говорил, что оставлять такое без ответа нельзя:
– Ты должен написать ему, что все на Западе узна́ют о его добровольном желании выслужиться перед властью, чтобы он не думал, что подлость останется безнаказанной!
Мы написали открытку, которую я, ожидая самолета на Вену, опустил в почтовый ящик ленинградского аэропорта. Рассказывали, что Тайманов, получив послание, очень расстроился. Но когда три с половиной года спустя мы встретились на турнире в Гастингсе (1975/76), этой темы не касались, как будто никакой открытки не было и в помине.
Сегодня, жизнь спустя, думаю, что напрасно послал ту открытку. И не потому, что иначе оцениваю поведение Тайманова, просто это как-то не мое. Не мое.
В фойе Чигоринского клуба в течение чуть ли не полугода после моего отъезда висело два объявления. На первом под списком команды Ленинграда можно было прочесть: «тренер – мастер Г. Сосонко». Второе было приказом Спорткомитета о моей дисквалификации в связи с изменой Родине. Они мирно уживались друг с другом до тех пор, пока кто-то не догадался снять первое.
Реакция друзей и знакомых на мое решение была непредсказуемой. Приятель тех лет, аспирант университета, сам уехавший спустя пять лет в США, отнесся к нему отрицательно. То же самое можно сказать и о художнике Иосифе Ильиче Игине, в московской квартире которого, известной многим шахматистам, бывал и я.
– Как же там Генна сможет без Пушкина… Да и вообще… – передавали мне коллеги укоризненные слова Игина.
Реагировали и так: я бы сам решился, но… Радуга объяснений, не позволявших сделать такой шаг, переливалась всеми цветами и оттенками. Здесь могли быть и престарелые родители, и допуск к секретным или считавшимся таковыми документам, и сомнения в профессиональной востребованности за пределами СССР, и заурядный страх. Но были и желавшие удачи, и просто молча пожимавшие руку.