Страница 4 из 6
Это был мантийный, со старого Афона, монах отец Патермуфий. Корявым с черным ногтем указательным пальцем он ткнул в нарукавные звезды моей гимнастерки, гимнастерки младшего политрука, и сказал:
– Сымай, сынок, это – смерть.
И я тут вспомнил, что у немцев есть приказ: политруков и комиссаров расстреливать на месте.
Собрав сухой хворост, старец выбил кремнем на трут искру, поджег хворост и кинул сверху гимнастерку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опомнившись, закричал:
– Отец, там документы!
Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимнастерке и сказал:
– Поэтому я и предаю ее огню.
Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костер. Опираясь на старца, я прошел поляну, завернул за выступ скалы, где об наружилась келья отца Патермуфия, окруженная огородом с разными овощами. Посадив меня на твердое монашеское ложе, он нащипал с висевших у икон, сухих пучков травы, сварил в ковшике целебное зелье, остудил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушеной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он приказал мне есть, а сам полез на чердак и принес мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый черный подрясник и потертая бархатная скуфья на голову. К сему еще полагались кожаные постолы на ноги.
– Снимай все с себя, – сказал старец, – а в это облачайся.
Он свернул в узел мою одежду с командирскими сапогами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушел в ночь. Уже ярко светила луна, и сгорбленная фигура старца хорошо была видна мне, пока не скрылась в лесной чаще. Он ушел хоронить трупы наших солдат и беженцев, которые местами лежали на Домбайских полянах и в лесах.
Проснулся я от солнечных лучей, прямо бивших мне в глаза через маленькое оконце. Рана за ночь воспалилась и болела. Наверное, у меня была температура. Вскоре вернулся старец. На веревке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся лохматая кавказская овчарка, под мышкой он нес икону. Зайдя в келью, он первым делом помолился на иконы, положив три земных поклона, потом, взяв ведро, пошел доить корову. Подоив, он налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно залакала, благодарно помахивая хвостом.
– Значит, ты теперича мой послушник, Алексей, человек Божий, и из моей воли не должон выходить. А я тебя буду закону Божиему учить, питать, лечить, а там, что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят своей милостью и сохранят от нечаянной смерти. А смерть, милый Алеша, здесь кругом так и ходит, так и кружит везде: и низом, и верхом.
– Господи Иисусе Христе, помилуй нас, грешных, рабов твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, погребал с молитовкой, с молитовкой, убиенных покойничков-то. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а вороны глазки им выклевывают. А ведь люди, были кому-то дороги, может и Богу маливались. Вот я иконушку Господа Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему им иконушка, вот я ее и подобрал с дороги-то.
Старец бережно обтер рукавом пыль с иконы.
– А тебе, Алеша, коровку привел дойную, для поправки здоровья. Молочко-то оно полезно для раны.
И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя получится. Вот так, милый, сам видишь, как Господь управил тебя. Вчерась был политрук – сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Христа, и Он тебя полюбит. «Любящих меня – люблю», – сказал Он.
По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как-то: барсучий жир, горная смола – мумие, пчелиный клей – прополис, рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Как вспомню – жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и ставили из веток крест. Под утро долго отмывались в ручье и стирали подрясники. Старец говорил, что Господь Бог зачтет нам многие грехи за наш труд.
Старец опоясал меня ремнем, учил при ходьбе и работе подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по четкам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие, – и вера постепенно входила мне в душу, и Господь нашел место в моем сердце.
Уже закончили погребать мертвых. Занимались огородом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошел, отстранился от этого ужасного и страшного мира и вошел в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия – мир, в котором царил Христос, доброта и милосердие.
Вырос я в старозаветной русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и университет затмили мое первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о церкви. В военкомате мне, как студенту университета, по их мнению политически подкованному, присвоили звание младшего лейтенанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.
Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал душой. Кровавые кошмарные военные сны сменились легкими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зеленые парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рев проходящего по утрам на выгон стада, щелканье пастушеского бича.
У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилительная теплота порой появлялась на сердце и невольно на глаза набегали слезы. Я жалел себя, жалел старца Патермуфия, жалел и молился за весь этот погибающий безумный мир.
Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве окрещен в храме священником. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебряный крест и со словами: «Огради тя Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста и сохрани от всякого врага видимого и невидимого», – повесил мне крест на шею.
Как-то ненастным дождливым днем к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью сразу уложил ее наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, выстроились в цепь, направив карабины на окна и дверь.
– Кто есть квартир, выходи! – закричал фельдфе бель.
Мы вышли и стали около двери. Солдат вошел в келью и осмотрел ее, другой слазил на чердак.
– Кто есть ви? – спросил фельдфебель.
Батюшка поднял и поднес к лицу свой медный крест.
– Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой?
– Он мой келейник.
– Was ist das – келленник?
– Это слуга, помощник.
– А, помочник, понимайт. Кош, кош – иди сюда. Покажи свои руки, помочник!
Я показал свои, темные от земли, покрытые мозолями, огрубевшие от копания могил руки.
– Gut! – сказал немец, посмотрев.
Они повернулись и, также гуськом, ушли по тропе вниз.
Батюшка перекрестился и сказал:
– Если бы не руки, тебя бы увели. Мертвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодарность. Охти, собачку-то нашу убили нехристи. Поди, Алешенька, закопай ее.
Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На груди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зеленых суконных, с козырьком, шапках – сбоку алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая была на рукаве мундира, на другом красовался металлический силуэт полуострова с надписью «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные, на металлических шипах, горные ботинки. Вооружены, в основном, карабинами, так как автомат системы «Шмайсер» или «Рейн-металл» для горных боев – пустая игрушка.