Страница 4 из 12
Как я могу понравиться?
С кем меня сравнивать?
Ведь я ни на кого не похож.
Идиот, идиот. Беспокойный, ничей. Надо вырвать из себя жало замысла.
Записать поведение человека. Сначала увидеть, потом записать, пусть даже в памяти, и поделиться им с актерами. Вдруг совпадет с тем, что и он видит. Он туда же смотрит? В ту же сторону? В сторону спектакля, который уплывает от нас, не успев возникнуть? Мы его создаем, как нам кажется, а он, оказывается, принадлежит самому себе. Корабль недостроенный, недоделанный плывет к зрителю, который ни при чем. Как весело, Господи, терять собственное творение, не успевая его даже оглядеть.
Прощай, мой корабль!
Надежда моя, прощай.
На премьере я еще появлюсь, но на следующих спектаклях – никогда. Пусть плывет усилиями других, не давая в себе сомневаться.
Можно ли подержать стихи в руках? Не напечатанные, сами стихи? Можно, конечно можно, но только в театре. Театр – это когда одна ладонь вмещает в себя другую, не причиняя боли. Рукопожатие. Вот и всё, вот и всё… А вы говорите – перформанс.
И вот через много лет она звонит мне из Одессы, где оказывается случайно с каким-то антрепризным спектаклем, и говорит: «Вот я сижу на Еврейской улице, ну ты знаешь, здесь весна, тепло». А я отвечаю: «Если у тебя есть несколько минут, поезжай на Второе еврейское кладбище, посмотри, что там с могилами моих родителей, положи цветы, участок 92».
Говорю и сам удивляюсь, что прошу ее это сделать. О чем она будет говорить с ними, лежащими тихо и неподвижно, напуганными ее приходом?
Зачем я это делаю?
И она отвечает:
– Еду.
Да, Бугуруслан, Бугуруслан!
Необыкновенный город.
Изнуренный прошлым, обшарпанный, ничей…
Какой там город – бочка с дождевой водой, в которой родятся хорошие люди.
Она побывала на Втором еврейском в Одессе…
Я – в Бугуруслане через тридцать лет после нашей разлуки. Там моя мама встретилась с отцом и странным образом определила судьбу этой девочки, живущей при церкви у своего дедушки-настоятеля… Этой девочки, родившей мне двух чудесных детей со своей особой судьбой каждый, и главное – полюбившей в шесть лет гулять по кладбищу возле церкви.
Там она сидела на скамеечке и смотрела на пропеллер – всё, что осталось от учебного самолетика, погибшего при попытке снизиться и поймать лису для моей мамы курсантом Алёшей, возможно, первым маминым мужчиной.
Она сидела и зачарованно смотрела на пропеллер. О чем она думала, эта красавица?
Вряд ли о судьбе. Может, это сама судьба думала о ней.
Заросло это кладбище, Ольга Михайловна, нет больше могилы возле церкви, но ты попала правильно. Этот участок земли и привел нас друг к другу.
Заметить мою маму было нетрудно. Даже среди пятисот девушек, отправленных в войну в Бугуруслан, в Центральное справочное бюро по сбору информации о попавших в плен, пропавших без вести в войну, развеянных, искалеченных… Даже среди этих красавиц она выделялась весельем и красотой. Отец же был настырен и великолепен.
Что занесло его в Бугуруслан, где всё покосилось еще во времена Пугачёвского бунта, да так и осталось… Где на крошечный рынок в три ряда ведут остатки ступенек, обгрызенных собаками, а сами собаки, оскалив щербатые пасти, бегут рядом, ластясь… Где после войны разобьют скверик и поставят в нем от широты души самодельный памятник этим красавицам из архива и моей маме: девушка, устремленная в небо с подобием крыла за спиной. Я это видел.
На тройке коней, устремленных в небо, этот доморощенный полутриумфатор, мой папа, подкатил к архиву и пригласил маму и нескольких ее подруг прокатиться по Бугуруслану. Девушки были сражены. Мама держалась.
Прогулка по направлению ко мне началась.
Отец каждый день дожидался ее у архива, она привыкла, ей даже льстило. Девушки смотрели в окна, отец им нравился. Однажды уговорил маму зайти к нему на чай, она задержалась у него, и когда под утро один их друзей погибшего Алёши пришел за ней, отец открыл дверь и сказал: «Поля – моя жена».
Поля еще не была его женой, но зачали меня, я уверен, именно в эту ночь. Зачем? Чтобы мы встретились с моей любимой и разошлись?
Ах, Бугуруслан, Бугуруслан, никому не нужный, незаметный, но всё же свой. Я побывал в нем недавно, когда мне исполнилось уже много лет, а ты успела стать почетной гражданкой этого, нашего с тобой, города.
Улиц в нем как не было, так и нет. Кому они теперь нужны? Война закончена, вышли из дома, вошли… Если им нравится, пусть так живут. Меня встречали как тебя, но разговоров о нашем счастье я старался избегать. Или они притворялись, что не знают?
– Какая у вас прекрасная жена!
– Была, – отвечал я.
Они ничего не хотели слушать. Люди любят думать, что хорошее не меняется. Мир оставался для них всё той же бочкой с дождевой водой, где все жили вместе, прислушиваясь к войне.
Варшавская мелодия
Самое забавное – хочется объяснить, как будто это возможно, чужие слова, чужие поступки. Они тебе не принадлежат. Что ты ими объяснишь, что? Разве ты имеешь отношение ко всем этим построениям, единственная задача которых – понравиться зрителю.
Зритель тратит деньги. Отношения между театром и зрителем экономические.
Балаган.
Попытка всучить гнилой товар посредством ярких и ловких людей. Они стоят на помосте, зазывают, корчат рожи, крутят сальто-мортале, а ты торгуешь. А наперсники твои между тем шарят у зрителей в карманах, пока те ошарашены и увлечены.
Театр шарлатанов мне нравится. Его вернул нам Фореггер, о котором я тоже рассказывал в одной из передач «…И другие». Вернул страшно уверенно, нисколько не стыдясь любого безобразия, впустив его даже в свою личную жизнь.
Парад шарлатанов начинался вакханалией и чёрт знает чем. Как же освобождает это «чёрт знает чем» актера! Он вспоминает, что тоже человек, что весел, что можно попрыгать на помосте, забыть о житейских невзгодах. Он становится свободным на некоторое время.
Актер это любит. Он начинает думать, что так было всегда.
Как Лео Басси, великий клоун, разделся до трусов, лысый немолодой человек, вылил на себя две большие банки меда, вошел в прозрачную аэротрубу, где крутились пух и перья, вернулся к нам, весь облепленный ими, прокричал:
– Так вываливали в пуху и перьях моих братьев, клоунов и шарлатанов, прежде чем изгнать из городов навсегда. И они уходили как победители, подняв в воздух руку, с застывшей маской презрения на лице.
Он говорил это, подняв руку, а в цирке звучала такая неуместная для клоунады романтическая музыка, под которую зритель неожиданно для себя начинал плакать.
Это грубый клоун, не забывший своих предшественников.
Такой театр – требующий вмешательства органов правопорядка, тумаков, скандалов – я люблю.
Я люблю, когда Лео Басси долго устанавливает на авансцене громадный арбуз, настоящий, а потом бьет по нему кувалдой, и красная жижа вместе с семечками летит в тебя, умирающего от смеха и ужаса!
Театр – это испытание счастьем, где актеры делятся с нами своей свободой. Неважно, откуда она берется, пусть от меня, режиссера, мне не страшно быть освистанным и побитым. А для чего мы иначе, если не делиться с актером своим мужеством?
Как же благодарны нам зрители, досидевшие до конца представления! А другие нам не нужны. Они могли и не приходить, но ведь притащились же, потому что слухов много…
Ах, клоуны-клоуны! Бессмертное вымирающее племя. Мы сами становимся клоунами, не замечая этого, в самых лирических ситуациях.
Из двух режиссеров-дипломников в Театре Качалова я ставил «Варшавскую мелодию», а мой коллега, итальянец по происхождению, – «Два клена» Шварца.
Ему было трудно. Не нравился актерам.