Страница 5 из 13
Огляделся. Вокруг никого не было – неудивительно, на дворе поздний вечер; впрочем, на этой узкой, короткой улице безлюдно всегда. И он – рывком, стремительно, зачем-то задержав дыхание, как будто нырял в ледяную воду – написал на стене, с нажимом, размашистым крупным почерком: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет». Только потом осознал содеянное и содрогнулся. Писать на стенах само по себе несусветная глупость, но если уж взялся, написал бы что-нибудь интересное. Какую-то красивую цитату или, наоборот, ругательство. Ругательство это хотя бы условно смешно. Или нечто абсурдное. Или неизменно поднимающую настроение всем случайным свидетелям лирическую банальность: «Я тебя люблю». Но зачем писать на стене свое имя и возраст, правдиво, как в анкете? У него не было ответа на этот вопрос. Попытался стереть дурацкую надпись, но ладонью она не стиралась. Надо было попробовать рукавом, но пожалел пальто.
Рута
Сама не знала, зачем это сделала. Единственное объяснение – была пьяна. Но оно не годится, потому что сколько там они с Машкой выпили. Бутылку муската на двоих. Вполне достаточно, чтобы идти потом домой нараспашку, так и не втащив шапку из кармана пальто, но даже это вряд ли может считаться великим пьяным безумством: ночь выдалась теплая и безветренная. Прекрасный в этом году ноябрь.
У реки почему-то ярко, победительно пахло арбузом, не бледной немочью из супермаркета, а настоящим свежим сезонным арбузом только-только с бахчи, как папа привозил; ездил за ними два-три раза за лето, она по малолетству не интересовалась куда, привозил оттуда полный багажник и еще несколько штук в салоне. И вот те папины арбузы пахли на разрезе именно так, как сейчас воздух возле реки. Жалко все-таки, что потом их семье пришлось насовсем уехать с юга; она до сих пор тосковала по тем местам, иногда почти всерьез думала – а может, вернуться обратно, в город своего детства? Но и сама понимала, что возвращаться некуда. Теперь там вообще другая страна.
В общем, расчувствовалась – от арбузного запаха, веселого шума реки, теплого ночного воздуха, легкости собственных шагов в новых спортивных ботинках. Это само собой. Но все равно непонятно, почему, увидев на свежеотремонтированной стене в трех кварталах от дома дурацкую надпись: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет», – достала из кармана маркер и дописала: «Я – падший ангел. Господь отвернул от меня свой сияющий лик». То ли надпись ей показалась такой душераздирающе беспомощной, что невозможно просто так мимо пройти, то ли – и это гораздо больше похоже на правду! – новенький японский светящийся маркер, Машкин подарок, жег карман и требовал немедленного применения. Но само по себе наличие маркера не объясняет, почему написала именно про падшего ангела и, пристрелите меня кто-нибудь, сияющий лик. Это было настолько не в ее духе и вкусе, настолько не то, что обычно первым приходит в голову, и даже вторым не приходит, и каким-нибудь пятьдесят девятым, вообще никогда, ни при каких обстоятельствах, но почему-то пришло сейчас.
Да просто потому, что дура, – сказала она себе и пошла дальше, домой. Вернее, попрыгала туда на одной ножке, просто так от избытка чувств. Здоровая вроде бы лошадь. Ну, то есть корова. В смысле взрослая тетка тридцати семи лет. Давным-давно не положено на одной ножке скакать, разве только в фитнес-клубе, за деньги. А бесплатно по улице – ни-ни. Эти мысли ее сейчас веселили – и что дура, и что не положено. И вообще все стало как-то удивительно здорово, видимо, глупости не только поднимают настроение, но и прибавляют сил.
Александр
Сам не знал, зачем это сделал. Единственное объяснение, которое примирило бы его с собственной дуростью, – был пьян. Но это неправда, последний раз он был пьян на прошлой неделе, когда Эльза привезла из Ниццы полный чемодан разноцветных ликеров, которые сразу же окрестила «ницшеанскими», и они принялись увлеченно дегустировать добычу, каждого по чуть-чуть, буквально по глотку; вот тогда на пятнадцатом, что ли, глотке почувствовал необычайную легкость в мыслях и – вероятно для равновесия – смешную ватную тяжесть в ногах.
Но при всем уважении к ницшеанским ликерам, вряд ли их благотворное воздействие могло растянуться почти на неделю. Не таков человеческий организм.
На самом деле просто настроение было очень хорошее. Даже, пожалуй, немного слишком – с таким до утра не заснешь. Потому что возвращался от Эльзы, потому что в условном кармане – на самом деле, конечно, на банковском счете – лежал полученный чуть раньше оговоренного срока гонорар. Потому что дома его ждали сонный теплый кот Валтасар и работа – в той самой благословенной стадии последней трети, когда доделать осталось совсем немного, и это упоительно приятно и легко. И еще потому, что больше всего на свете любил идти по городу за полночь и думать, как много таких вот темных осенних, морозных зимних, душистых весенних, светлых коротких летних ночей еще впереди. И тут вдруг эта прекрасная в своей абсурдной нелепости надпись: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет», – и чуть ниже, натурально огненными буквами: «Я – падший ангел. Господь отвернул от меня свой сияющий лик». Между Павлом и ангелом осталось немного свободного места, и это был неодолимый соблазн, а он всегда легко поддавался соблазнам, поэтому достал из кармана яркий ядовито-зеленый фломастер, который зачем-то носил в этой куртке уже второй сезон, и приписал самое лучшее из всего, что опробовал на себе и теперь с чистой совестью мог порекомендовать любому страдальцу, включая падших ангелов: «Я художник. У меня есть кот».
Павел
Наутро настроение было скверное. И даже на похмелье не спишешь, не с чего ему быть. Сколько там того пива выпили, выветрилось прежде, чем до дома дошел.
Какое-то время делал вид, будто не знает, с чего вдруг ему так паршиво. Но знал, конечно. Из-за дурацкой надписи. И даже не потому, что испортил, дурак, хорошую чистую стену. А потому, что не придумал ничего более остроумного, чем написать там свое дурацкое, никому не интересное имя. И еще более дурацкий возраст. Как будто кроме меня, скучного идиота, и моих паспортных данных ничего больше на свете нет.
Весь день ходил как в воду опущенный. Все его раздражало – сырая погода, затянувшаяся возня с документацией на работе, озабоченные физиономии коллег. Но больше всего – собственное отражение. В офисе как назло было много зеркал и просто блестящих отражающих поверхностей, так что отовсюду, куда ни глянь, таращилось его собственное лицо, бледное, щекастое, с широко расставленными глазами и слишком высоким лбом; слава богу, пока без залысин, с ними я буду выглядеть совсем как старый мудак, – тоскливо думал он.
Есть не хотелось. Вместо обеда пошел пить кофе, причем не в ближайшую кофейню, а аж за реку, в условно любимую; на самом деле просто когда-то назначенную любимой, уже сам забыл почему. Взял чашку, вышел на улицу, сел на влажный металлический стул. Пил мелкими глотками горький горячий кофе, который, положа руку на сердце, не особо любил. И не то чтобы испытывал от него такую уж великую бодрость. Просто все вокруг пили кофе, и он за компанию как-то втянулся и привык. Подумал: интересно, а я вообще хоть что-нибудь люблю из того, что каждый день делаю дома и на работе? Или только по привычке думаю, будто люблю?
Правильного ответа на вопрос не было. По крайней мере, уж точно не прямо сейчас, потому что в таком настроении еще поди вспомни, что означает «люблю». Что при этом полагается чувствовать? Он не знал. Подозревал, что вообще никто ничего не любит, только влюбляются иногда, но это другое, это как раз понятно. Влюбляются в людей, а не в напитки. Не в предметы, не в помещения, не в города, не в образ жизни и тем более не в работу. Уж точно не в нее. Влюбленность – приятное состояние, спасибо биохимии организма; пока влюблен, тебе нравится все остальное, просто за компанию. Ну, почти все. Жалко, что влюбленность быстро проходит. По крайней мере, у него всегда было так.