Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 11

При японцах мы, русские, в подземную крепость попасть не могли. Приблизиться нельзя – запретные зоны. Выходить из Хайлара разрешалось в строго определённых местах. Кладбище не можешь посетить, для захоронений отвели место далеко за городом. Квантунская миллионная армия собиралась до Урала захватить Советский Союз. Японцы в подпитии, не стесняясь, говорили нам: «Русские всё равно не справляются, а у нас земли не хватает». А потом собирались дальше пойти на запад, намереваясь прибрать к своим рукам как можно больше чужого, «собрать восемь углов мира под одной крышей», само собой – японской. Тем не менее строили в Маньчжурии вот такие оборонительные укрепрайоны.

Брат Женька с друзьями после ухода японцев спустился в одно подземелье трофеями разжиться и заблудились они… Указатели в виде иероглифов, и ходы-ходы, вверх-вниз, в стороны – не разбери-поймёшь, куда идти… Вонь невыносимая, то тут, то там трупы. Целыми подразделениями японцы харакири делали. Офицеры и солдаты, сидя на кроватях, резали себя… В самом Хайларе такое тоже случалось: японец сначала свою семью вырежет, а потом – себе харакири… Народ страшно кровожадный. Даже к себе. А уж к другим во много раз хуже немецких гестаповцев. Женька с друзьями почти три дня плутал по лабиринтам, случайно удалось выскочить…

С апреля 1945-го японцы перестали летать над Хайларом. И вдруг самолёт… Высоко зудит. Часов семь утра, пора вставать, слышу, в доме кто-то шебаршит. Папа. Жили мы тогда втроём…

Что уж произошло между родителями? Папа с мамой разошлись. Мама в тридцать седьмом решительно настроилась на Советский Союз. Она какое-то время работала на КВЖД, потом была домохозяйкой, в 1935-м дорогу продали японцам, многие служащие дороги поехали в Советский Союз. И угодили под пресс НКВД.

Брат отца дядя Федя отбыл в Союз ещё раньше, в тридцатом году. Его жена Лариса была ярой коммунисткой, руководителем по партийной части. Могла зайти в квартиру железнодорожника и сбросить иконы. Родилась в Маньчжурии, в Харбине, воспитывалась в период бурного расцвета КВЖД. Никаких революций в глаза не видела. Кто ей мозги засорил? Дядя Федя не хотел уезжать, она настояла. «Вы скоро будете работать за чашку риса!» – клеймила остающихся. Сфотографировались в Хайларе, есть у меня это фото, и уехали к её родителям под Оренбург, в деревню. Там нищета. Лариса коммунистка, а на всякий случай прихватила из Маньчжурии несколько рулонов материала на костюмы и платья. Тряпочных ценностей надолго не хватило.

«Куда ты привезла детей?» – сокрушались родители Ларисы.

Обратная дорога в Китай закрыта. Переехали в Ленинград за лучшей долей. В тридцать третьем дядю Федю арестовали. Тогда ещё срока давали детские. Два года отсидел – выпустили. Представляю, что пережил дядя Федя при аресте и какую радость испытал, получив свободу. Наверное, думал: «Два раза снаряд в одну воронку не попадает». Попадает, в тридцать седьмом снова арест. Был специальный приказ Ежова, по нему приехавших с КВЖД делали «врагами народа» и уже меньше восьми лет не давали.

Как дядя Федя играл на гармошке! Мужчина сам по себе крупный. Гармошка детской игрушечкой в его руках. Но что вытворял-выписывал на клавиатуре! Осенью тридцать седьмого по Хайлару ходил гармонист. Бабушка с дедушкой пригласили к себе в дом: поиграй, повесели душу. Он рад стараться подзаработать. Бабушка под переливы гармошки как расплачется: «Нет моего Феденьки в живых, нет!» Я в девяностом наводил справки в КГБ, запрашивал информацию о дяде, ответили: «Высшая мера». Его расстреляли в том же тридцать седьмом. Материнское сердце точно почувствовало. Мне сообщили о месте расстрела – под Ленинградом была пустошь, где производили массовые захоронения. Дескать, желаете поклониться – пожалуйста, у нас нет секретов. Ларису тоже расстреляли. А детей их, двоюродных моих брата и сестёр – Витю, Дашу и Полину, как ни искал – никакого следа. В тридцать седьмом родителей забрали, и следы потерялись…

Маму мою замучили японцы в том же тридцать седьмом. Какая была красавица! Именно красавица. Папа ростом под метр девяносто, мама ему по плечо. Густые солнечные волосы. И сама вся солнечная, улыбающаяся. Не раз слышал, как отец говорил с восхищением: «Зоя, ты у меня шедевр!» Мама одно время работала бухгалтером на дороге. А ей бы, наверное, петь… Сильный, грудной, от природы поставленный голос. Просто роскошное меццо-сопрано. И владела им в полной мере… Как услышу романс «Я ехала домой…» – всё: мыслями улетаю в Хайлар… Мама пела и играла на гитаре, а папа играл на балалайке. К родителям частенько приходили друзья. Папа меня посылает:

– Юра, принеси вина.

Открываю погреб, а правая стенка – сплошь вина, три полки уставлены. Начинать надо с нижней. Вина отец держал только французские – бургундские, бордосские… А ещё были ликёр «Шартрез», коньяк «Белая лошадь». Нигде больше такого не видел. Кого не спрашиваю – никто не знает. На хайларском вокзале работал буфет шикарный, и стояла (не знаю, из чего сделана) большая белая лошадь – символ коньяка. Потом не стало. Вина у отца были отменные. Гости с удовольствием пили, я с удовольствием нырял в прохладу вкусно пахнущего подвала. Мне папа вино разрешил, когда восемнадцать исполнилось. Из Харбина приехал, он посадил за стол:

– Сын, наливаю тебе рюмочку вина, ты со мной должен выпить.

– А почему, – спрашиваю, – раньше нельзя было?

– Тебе восемнадцать исполнилось. Возраст зрелости.

Я опустошил рюмочку.

– И пиво, – сказал, – можешь стакан выпить.





Папа сам вино почти не употреблял – глоток-другой, но любил угощать. Гости, подвыпив вина, непременно просили родителей спеть. Папа чуть подпевал, а мама…

У меня голос от неё, конечно. И тоже природой поставленный… На лесоповале на Урале конвойные развлекались. На делянке скучно им торчать без дела, кричат мне:

– Мужик, крикни!

Когда дерево пилят, в самый последний момент оно щёлкнет: огромная сосна тем самым даёт знать – сейчас будет падать. И надо предупредить окружающих криком:

– Бойся!

Могучее дерево, падая, всё сокрушает на своём пути: ветки соседних деревьев, сухостой… Не дай Бог человеку оказаться внизу… На делянках мы скученно работали – конвойным так легче следить. На их просьбу как закричу… И сам поражался мощи голоса. Будто огромный столб вырывался из горла и рос к верхушкам высоченных сосен, уходил в небо:

– Бо-о-о-о-й-ся-я-я-я-я!

Я сидел в лагере с Лавровым, сценическая фамилия Турчанинов…. Он пел в Харбине в театре «Модерн», а после освобождения в Омской музкомедии пел и ставил спектакли. Говорил, что такой силы голос, как у меня, встречал только у Шаляпина. Фёдор Иванович приезжал в Харбин в 1938-м. Я-то, конечно, не певец, так, для себя. Но крикнуть мог. Даже когда доходил от голода, сила в горле оставалась… Как гаркну на всю тайгу:

– Бо-о-о-о-о-й-ся-я-я-я!

Без какого-то напряжения. Стоило набрать побольше воздуха… Конвойные, бывало, скажут:

– Ну, ты даёшь мужик! Ну, голосище у тебя!

На делянке старший надзиратель внизу ходит, остальные на вышках. Запрещено спускаться, как-то один, смотрю, спускается. Козью ножку свернул, махорки насыпал, закурил и на пенёк положил – дескать, мужик, возьми! Я в трёх шагах стоял. За голос угостил. У нас за спичечный коробок махорки надо было половину суточной нормы хлеба отдать… Царский подарок, можно сказать…

Из-за голоса мне пришили дело.

В сорок третьем зашёл в Харбине на центральную почту, отправлял заказное письмо. В помещении провода кругом, как шлангитолстые… Японцы снимали документальный фильм. И вдруг меня подзывают и просят поговорить в микрофон. Услышали, как я разговаривал со служащей почты. Их заинтересовал мой зычный, чёткий голос… Я-то думал, для кино… Меня на звуки «ша», «жэ», «эс», «чэ», в частности, проверяли. Произношу, а они смотрят на прибор со шкалой, вижу: стрелочка даже не колеблется. Чистый голос. Посмотрели мой паспорт, записали адрес, а в августе сорок третьего пригласили диктором на радио. Так я стал работать в Хайларе на широковещательной радиостанции, бюджетная городская станция… Как, оказалось, читинское НКВД нас слушало. Мой голос знали…