Страница 1 из 9
Татьяна Бонч-Осмоловская
Развилка
Нестерпимая разветвленность
Кто-то заметил: провинциальным культурам предлагают пройти испытание. Стать достойными посвящения в открытость мира. А они, привыкшие к затхлому воздуху имперских общаг и национальных квартирок, на первом же сквозняке подхватывают простуду, температурят, бредят, тщетно стремятся запереть окна и двери, отгородиться шторами предрассудков.
При этом кажется, что некие злыдни пытаются привести к холодному стандарту милое местечковое разнообразие. Увы, на самом деле все гораздо свирепее. Век валтасаровых пиров минул. На столах – неоплаченные счета за тайные банкеты и дикие пляски предшественников.
Гуманитарного измерения здесь не найти по умолчанию. Каждый должен завоевать себе право на высказывание и на присутствие. Иначе вы лишь «объект оперативной разработки». Иначе, простите, – вас просто нет.
Собственно, «Развилка» Татьяны Бонч-Осмоловской как раз об этом. Кому, как не русской австралийке, знать о тех закоулках и тупиках глобального культурного брифинга, где – вспоминая Рильке – «миры, встречаясь, кричат от ужаса»?
Быть русской писательницей в Австралии само по себе парадоксально. А вязать смысловые мосты из нитей русского языка там, где волны азиатского возрождения размывают англо-саксонский культурный остров, – парадоксально вдвойне.
Возможно, что ощущение парадоксального и подсказало название книги. Еще сравнительно недавно образ развилки вызывал у читателя буколические ассоциации с проселочными дорогами, детьми кукурузы и встречами-расставаниями под летним небом. А ныне образованный потребитель текстов при слове «развилка» припомнит и расходящиеся тропки Борхеса, и позднего Хайдеггера, вглядывающегося в лик оскверненной Луны.
Уверен, что повести и рассказы Татьяны Бонч-Осмоловской образованного читателя не разочаруют. Ее проза насыщена аллюзиями, смысловыми играми и множеством изобретенных Татьяной миров. При этом она доступна и тем, кто далек от литературных квестов. Здесь продуманы и ритмизированы диалоги, цитатный декупаж тонирован филологическим опытом, а емкие описания вибрируют перечислениями и прочими списками сущего.
Вот, например, как выглядит московская весна из повести «В плену запечатанных колб»:
«Богема в московском дворике, театральные классы, балерины, подвальчик, декаденты, бродячая собака, я с тобой не стану пить вино. Воздух расцвел уже весенней свежестью, сдобренной выхлопными газами и какой-то гнилью. То ли вдыхать полной грудью, то ли кутать нос шарфом, – и бегом по зараженной местности».
Свежесть и гниль здесь тоже соседствуют не случайно. Подобным образом автор устанавливает равновесие эмоций, характеристик и оценочных манифестаций. В повестях и рассказах Бонч-Осмоловской все составляющие уравновешены: истерики героинь с боязливостью героев, мелкое предательство с ничтожной верностью, интернет-расследования с акцентированным тусовочным юмором, а изобретенные автором графоманы с изобретенными ею же гениями.
А еще в этой прозе присутствует то, что называют «внутренней энциклопедией». Автор тщательно – иногда, кажется, даже слишком тщательно – расстилает перед читателем «полотна знаний» о тех предметах, вокруг которых разворачивает сюжет. Идя его тропами, мы узнаем много нового о неуловимых советских разведчиках («В плену запечатанных колб»), об избыточно одаренных детях Соломона Глазова («Сиблинги, или Из Феодосии на Марс»), а также о кристаллах («Этюд в черно-белых тонах»).
Эти полотна, как и положено в эпоху после модерна, не всегда соответствуют картам нашего мира. К примеру, в том двадцатом веке, где жили Глазовы, не было ни Советского Союза, ни Третьего рейха. Альтернативная история от Татьяны Бонч-Осмоловской выдает ее предпочтения. Ей, как в свое время Набокову, придумавшему альтернативную Россию – Эстотию, судя по всему, очень хочется, чтобы в прошлом не было гибельной вакханалии, изуродовавшей истории семей и народов. Чтобы сказочный витязь, прочитав надписи на дорожном камне, не выбрал то направление, где и коня потеряешь, и сам пропадешь.
Ведь если бы люди, населяющие пространство от Балтийского моря до Тихого океана, на развилке вековой давности выбрали другую тропу, мы бы теперь, наверно, не читали о химерах студенческого плагиата, «добром “Тополе М”» и «запредельных казаках», упражняющихся в нетрезвом хоровом пении.
А если выбора нет? А если все тропы неизбежно ведут к ведьминой поляне? И такое возможно. Один немецкий философ, говоря о вечном возвращении, предупреждал нас о чем-то подобном. С другой стороны, расходящиеся тропки не обязательно служат безысходности. Они многое могут, среди прочего – изящно огибать травматические пространства и сливать одинокие миры в прозревшее целое.
В плену запечатанных колб
…Он не читал мои сообщения. Разве только мейлы, в которых я кратко перечисляю то, что удалось разыскать. Но не подробные вложенные файлы. Он по-прежнему называет группу «Свитц и другие» и спрашивает, надежны ли мои источники, обвиняющие Свитца в предательстве. Он не прочел даже о работе его бабушки в салоне мадам де Сталь.
Николя не уверен, что мои источники достаточно академичны. Разумеется, они не академичны. Мы стоим на зыбкой почве предположений и догадок, делаем заключения, исходя из совокупности гипотез. Но заключения подтверждаются новыми находками. Картина складывается, из фрагментов проступает лицо.
Моя работа проделана зря.
Пора остановиться, я слишком увлеклась этим расследованием.
Пора все стереть, уничтожить следы.
Что найдут после меня? Отрывочные записи, обрывки цитат, разрозненные чужие мысли, путаница данных.
Земля дымится, распахиваясь пропастью у меня под ногами.
Я успею все уничтожить.
Из книги
«Не время медлить; все сомнения прочь», – как говорит кеосский поэт. Нужно поднять все паруса, все делать, все сказать, чтобы все эти люди стали моими. Ибо, если это удастся, все небо будет безоблачно, ветер – попутный, море – спокойно волнливо и гавань близка.
Конец цитаты
Она ощущает, как земля выпрыгивает у нее из-под ног. Не земля – рельсы. Стрелочник снова передвинул рельсы. Она чувствует ступнями, кончиками пальцев, лбом, губами, как изменяется путь. Она помнит, как он менялся прежде. И еще до того. Она помнит, как воздух застывал в горле, как гудело в ушах, как кружилась пыль перед глазами.
Как они сидели за круглым столиком со стаканами натурального фруктового сока, блюдцами с орехово-финиковым десертом, крохотными чашками кофе. Между ними помещались бумаги, в содержание которых ей предстояло вникнуть. На его безымянном пальце был перстень черного камня.
Он развернул перед Натальей веер поблекших фотографий – двое мужчин в пальто с отороченными мехом воротниками стояли на набережной на фоне дымящихся заводских труб; девушка с волосами, уложенными волнами, глаза мечтательно влево и вверх, «Потоп в Париже», кажется, это была открытка, а не фото. Быть может, и предыдущие не были личными снимками, как решила было Наталья, но случайными мгновениями эпохи.
– Мою бабушку звали Зива Шульман, – рассказывает Николя. – Она входила в «группу Свитца», по имени ее руководителя. Вот список, который я получил в префектуре французской полиции. Свитца и его жену, Марджори, не осудили, но освободили после суда. А Зива отсидела три года в тюрьме Френ и в тридцать шестом году, когда освободилась, уехала в Россию.
Он переворачивает распечатку, чертит на обороте.
– Подождите. – Наталья останавливает руку, начавшую выписывать имена. Она почти дотрагивается до его пальцев. – Если полиция называет группу по имени некоего человека и не сажает его, значит, этот человек был осведомителем, предателем, а не руководителем группы. Заключил соглашение со следствием, сдал всех, кого знал. Как им еще именовать группу, если они от него получали информацию? Группа Свитца. Логично?