Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 97

Морис стал говорить о своих надеждах; может быть, граф Момежа купит полк и тогда возьмёт с собой на войну своего верного конюшего, успехи которого в фехтовании становились удивительны. Надо было подтвердить это хвастливое, или, лучше сказать, простодушное уверение перед Валентиной, которая с лихорадочной весёлостью более обыкновения начала поддразнивать Мориса.

Стали стрелять из пистолета. Из четырёх выстрелов Валентина три раза попала в цель, Морис один раз. Валентина подняла его на смех.

— Велика важность попасть в дерево, — возразил Морис, слегка нахмурив брови. — Попасть в живую цель — вот ловкость!

Прицелившись в несчастную кошку, гнавшуюся за воробьём, он прострелил ей голову пулей.

— Злой! — закричала Валентина.

— Она хотела съесть птицу, — спокойно отвечал искусный стрелок. — Притом я не хочу, чтобы надо мной имели первенство.

Начали фехтованье. Морис показал Валентине два новых удара, и она так скоро их поняла, что Морис уже не мог коснуться её рапирой. Лоб его снова нахмурился, и после нескольких ударов он сломал рапиру в руках своей противницы.

— Грубиян! — сказала Валентина с досадой.

— Терпеть не могу, когда мне сопротивляются, — отвечал Морис всё с тем же странным спокойствием.

Наклонившись, чтобы поднять своё оружие, Валентина выронила из своего корсажа продолговатый свёрток. Она это заметила, а между тем ждала, чтобы Морис увидел и поднял его.

— Что это ты потеряла? — сказал он, беря в руки свёрток.

Он развернул его и увидел очаровательный миниатюрный портрет.

— Ого, какое восхитительное создание! — вскричал он.

— Это Камилла де Трем, о которой я так часто говорила тебе, — сказала Валентина де Нанкрей. — Преувеличила ли я её красоту?

— Нет, — отвечал молодой человек, не спуская с портрета глаз.

— Оригинал ещё лучше, — продолжала Валентина, — сердце такое же ангельское, как лицо, ум такой же упоительный, как взгляд!

— Берегись, — прошептал Морис, — ты становишься неблагоразумной.

— Почему?

— Ты мне её так расхвалила, что я сделал из неё идеал моих мечтаний. Показав ещё и портрет, ты мне доказала, что действительность во сто раз пленительнее!

— Ты бредишь... или насмехаешься надо мной.

— Напрасно ты это сделала, говорю тебе. Бедный конюший без имени не может домогаться руки наследницы благородного графа!.. Однако...

— Однако?.. — повторила Валентина, смотря ему прямо в глаза.

— Пойми, — продолжал Морис после некоторого молчания и тоном, вдруг сделавшимся холодным, — то, что я захочу, я должен иметь... всё равно каким бы то ни было образом.

— А желать так обладания молодой девушкой не значит её погубить??? — вскричала Валентина, покраснев до ушей, и таким тоном, который заставил задрожать Мориса.

Но он не успел ничего сказать, так как Валентина продолжала:

— Морис, твоя дружба ко мне, без сомнения, стоит выше этой безумной страсти?



— Ты мне кажешься лучшей частью меня самого, управляющей всем моим остальным существом и даже моими мыслями.

— Поклянись же, что если когда-нибудь ты будешь мне нужен, то станешь слепо мне повиноваться.

— Я в свою очередь спрошу тебя: не насмехаешься ли ты надо мной?

— Клянись, что ты будешь полностью принадлежать твоей старшей сестре!

— Клянусь!.. Но объясни мне...

Приход старого Норбера помешал Морису настаивать на объяснении, которого, впрочем, он не получил бы. Отец, проснувшись, узнал о приезде сына и поспешно встал, чтобы застать его в саду. Он несколько раз обнял Мориса с истинной нежностью. Он не менее был ласков и к Валентине, называя её «обожаемой дочерью» и расспрашивая с истинно отцовской нежностью о её самочувствии: очевидно, он не помнил ночной встречи. Сыну он поручил пригласить к обеду некоторых соседей.

— Не думай, что это для того, чтобы праздновать твой приезд, разбойник, хотя он и произвёл счастливый переворот в моём болезненном состоянии, — прибавил старик с весёлостью, не свойственной ему.

Он сорвал большую маргаритку с ближайшей грядки и подал её Валентине, говоря:

— День рождения нашей милой шалуньи оправдывает это приглашение гостей. Отдадим честь белокурым волосам её двадцатилетней весны!

— Я предвидел это, — отвечал Морис, — и привёз с собой свой лучший костюм.

Молодая девушка горячо поблагодарила их обоих. Под предлогом приготовления к приёму гостей она ушла, чтобы не оставаться наедине со своим названым братом, жадно желавшим получить от неё объяснение.

Обед был очень оживлён по милости лихорадочной весёлости героини праздника. Вечером, когда уехали последние гости, молодой конюший графа де Момежа, ехавший верхом всю ночь, чтобы поспеть рано в Лагравер, почувствовал усталость и рано ушёл в свою комнату. Норбер, впавший в восторженную мечтательность, свойственную ему, не приметил, что питомица оставила его одного в большом кресле в пиршественной зале, где догорали лампы. Когда Валентина опять пришла к старику, на девушке была длинная мантилья, покрывавшая её с головы до ног. Она должна была дотронуться до руки Норбера, чтобы призвать его к действительности. Он взглянул на неё с изумлением, которое перешло в испуг. Валентина показала ему рукопись, которую держала в левой руке. Правой рукой она вынула из белых складок мантильи заржавленный кинжал. Наступило мрачное молчание, во время которого слышались биение сердца молодой девушки и хрипение в груди старика. Потом Валентина произнесла эти слова с энергией:

— Памятью знаменитых умерших нашего дома и гнусным оружием графа де Трема, заклинаю вас, дядюшка, помочь мне отмстить за моего отца и мою мать!

— Она знает всё! — застонал испуганный Норбер. — Разве сам сатана сообщил ей? Нет, нет, я написал, а ты прочла: я никогда не подвергну дочь моего брата и повелителя опасности подобного мщения!

— Хорошо... не подвергайте Валентину де Нанкрей... поручите это Морису де Лаграверу! — отвечал звучный голос.

Старик поднял глаза, которых он до сих пор не спускал с кинжала и книги. При красноватом и мерцающем свете ламы он увидал не питомицу свою, а своего сына в зелёном колете.

Глава VI

МАСКАРАД

 ту осеннюю ночь, когда ураган свирепствовал около замка Лагравер, Париж наслаждался самой спокойной атмосферой.

Орлеанский дворец, который несколько лет назад назывался дворцом Медичи и который впоследствии должен был назваться Люксембургским, выставлял при лунном сиянии всё новое великолепие своей симметрической архитектуры.

Вдова Генриха IV построила его в 1615—1620 годах по образцу дворца Нитти во Флоренции её отечества. Архитектором был Жак Дебросс, художник энергичный в полном смысле этого слова.

После побега, или, лучше сказать, безмолвного изгнания, в Брюссель королевы-матери её дворец служил пристанищем Гастону, герцогу Орлеанскому, её второму сыну, к которому этот дворец должен был перейти в полное владение после смерти Марии Медичи.

Но младший брат Людовика XIII почти не жил в этом дворце. Он практически постоянно находился в Блуа или, дуясь на брата, который не допускал его к правлению, собирал там недовольных и затевал мятежи; или его отсылали туда в наказание за неудавшиеся заговоры. Герцог был рад-радёшенек, что не разделял участи своих сообщников, которых бросал без всякого стыда.

Однако в ту минуту как начинается эта история, Гастон находился в Орлеанском дворце. Ришелье, готовящийся начать страшную борьбу Франции против перевеса сил Австрийского дома, предпочитал иметь под рукой в Париже этого сварливого принца, чем наблюдать за его интригами издали. Людовик XIII, по наущению кардинала-министра, призвал в Париж своего брата, удалившегося в Блуа в большом испуге после ареста своего фаворита Пюилорана.

Приходясь кузеном герцогу Ришелье, будучи и сам герцогом и пэром, Пюилоран тем не менее был заключён в Венсенскую тюрьму, где умер от тоски через пять месяцев. Его преступление, собственно, состояло в нерадении, с каким он служил намерениям кардинала, который надеялся, что привязал Пюилорана к себе и рассчитывал посредством его влияния заставить герцога Орлеанского решиться разорвать свой брак с Маргаритой Лотарингской.