Страница 16 из 60
Бенкендорф тоже не зевал. Несколько раз по звуку трубы возобновлял атаки, пока не сбросил неприятеля в овраг. Там французы начали скапливаться кучами, катясь с крутых стен и давя друг друга. А сверху их накрывал огонь русских батарей. Страшное то было место — преисподняя. Однако под рукой Бонапарта оставалось ещё много сил, а главное — не пущенные в дело кавалерийские части. Их удар приняли уланы Бенкендорфа, и долго Воронцов со своей позиции в трубу не мог рассмотреть, чья берёт, где Шурка, жив ли?
Французская артиллерия — как всегда прекрасная — била, не останавливаясь ни на минуту. Земля под ногами уже была так взрыхлена ядрами и унавожена горячей мертвечиной, что только засевай. В какой-то момент — Михаил не понял, когда именно, потому что брегет ему прострелили — пришло известие, что нами никто не командует. Блюхер оттягивает своих назад, благо русские пока не сдвинулись с места. А генерал-адъютант Строганов находится в невменяемом состоянии: у него на глазах ядром оторвало голову единственному сыну.
Воронцову подвели лошадь. Он поскакал туда, где толпился штаб. И зачем государю понадобилось совать этого милого человека в мясорубку? Строганов рыдал. Михаил отдал ему честь, тот не обратил внимания, только махнул рукой: «Голубчик, вы уж как-нибудь». И это передача командования. «Слушай меня! Все отходим от оврага. Подаёмся на правый фланг, освобождённый пруссаками! Живее! Рассылайте вестовых!» Ему подчинились. Как подчинялись всегда. Людям нужно, чтобы кто-то принял на себя ответственность. Они готовы храбро стоять насмерть. Лишь бы ими толково управляли.
Пять часов русский корпус сдерживал наступление Бонапарта. Из 15 тысяч потеряли полторы убитыми. И вдвое больше ранеными. Положили восемь тысяч французов. Вязли двадцать два орудия. Вся свита вокруг графа — адъютанты, штабные — были либо ранены, либо... В этот день пули странным образом щадили Михаила. Его войска не сдвинулись ни на шаг. Часов около двух пополудни стало заметно, что натиск французов ослаб. Вот тут бы пруссакам поддержать наступление. Воронцов уже отправил к фельдмаршалу генерала Маевского, прося подкрепить его атаку с флангов.
Но ещё раньше, чем тот успел вернуться, прискакал адъютант Блюхера полковник Вёдер и протянул ордер о спешном отступлении.
— Как? — вырвалось у Михаила. — Зачем?
— Не могу знать, ваше высокопревосходительство. Приказ.
— Но это, по меньшей мере, дико, — проронил граф. — Даже оборона на месте сейчас менее опасна, чем ретирада. На бегу нас будут преследовать кавалеристы противника. Мы потеряем много людей. Передайте фельдмаршалу моё несогласие. Если он повторит приказ, то я буду обжаловать его по исполнении.
Блюхер повторил. В чём состоял смысл сделанного, штабные теоретики гадали потом не один год, разыгрывая на столах возможные варианты развития событий. Цокали языками, качали головами, сокрушаясь о нереализованных возможностях. Неприятель понёс крупные потери, и поле битвы осталось за ним только по милости фельдмаршала. Против воли русских. Однако Воронцов, сколько бы ни скрипел зубами, понимал, что одни, без союзников, они не только не разовьют атаки, но и попадут в капкан, стоит Наполеону глубоко выдвинуть свои фланги, обнять корпус и замкнуть кольцо. Окружения граф допустить не мог. Ретирада оказалась спешной. К счастью, ни одна пушка, даже ни один патронный ящик не были потеряны. В плен никто не попал.
Так Михаил упустил своё Ватерлоо. При Краоне Бонапарт мог быть разбит. Не судьба.
Император обедал в одиночестве. Его синий прусский мундир был украшен всего одним орденом — Чёрного Орла — и лишён лент. За ворот заткнута хрустящая салфетка с вышитой белым шёлком по батисту анаграммой «А. Б.» — Александр Благословенный.
Севрский сервиз, на котором ему подавали трапезу, именовался «Пороки и добродетели». Каждая тарелка была украшена аллегорией человеческих качеств и девизом, призывающим отринуть зло. Венчала сию столовую пропаганду супница с весами, наведёнными на её крутом боку серебром, и надписью: «Еo jugement»[1]. Имелся в виду, конечно, Страшный Суд — окончательное решение участи каждого грешника.
Подобное напоминание не портило государю аппетита и не навевало грустных мыслей. Ибо размышления благословенного монарха всегда замыкали в себе нечто печальное. А вкуса к еде он лишился много лет назад. В тот самый день и час, когда узнал, что его августейший родитель не препровождён после отречения в Петропавловскую крепость, а убит заговорщиками. Людьми, которым цесаревич вынужден был доверять...
«В многом знании много печали». Александру Павловичу тайны открылись слишком рано. Надломив и прежде времени состарив душу. Имеют ли люди в свете логику? Они радовались его восшествию на престол, прославляли «ангельскую кротость» и тут же втихомолку передавали слух о согласии молодого царя покончить с родным отцом. «Всем известен характер покойного! Сын не мог не знать, что Павел наотрез откажется подписать отречение. Что придётся принуждать силой. И что из этого выйдет...» Вышел труп с посиневшей шеей, перекошенным в последнем крике ртом и выбитым глазом. Вышел обморок нового монарха у родительского одра. Материнское проклятье и отказ присягать «такому сыну». Вышел разрыв с женой: она толкала его на это. У неё, а не у него, хватило воли сказать в роковой момент: «да».
Император сдёрнул салфетку с шеи и знаком потребовал воды умыть руки. Его считали цареубийцей! А он все эти годы был лишь следующей жертвой. Агнцем, связанным и стреноженным на алтаре. Время его не приспело, потому что пока собирается хворост. Но Александр твёрдо знал: рано или поздно он увидит лица собирателей. У них в руках будут ножи и факелы. Чресла препоясаны фартуками. А в петлице — ветка акации. Уже сейчас их голоса всё слышнее при дворе и в армии.
В чём его винят? В том, что с начала нападения Бонапарта он хотел остаться при войске? Разве не это долг царя? Дела шли из рук вон плохо, и всю ответственность возложили на него. Дескать, августейшее присутствие мешает генералам командовать. Старая песня! Или потом, когда Александр уехал, эти крикуны воевали лучше? Отнюдь нет. Они бросили Москву. И теперь уже обвиняли его в том, что он не явился в лагерь под Тарутином. Оказывается, в трудную минуту ему следовало быть с армией.
После Бородина они не хотели получать награды. Смели огрызаться: не за то воюем. Он посбивал с них спесь. Горячие головы! Думали, раз прогнали Бонапарта из наших берлог, смогут драться и в Европе. Оскорблялись, что их, победителей, загоняют под команду к пруссакам. Но нельзя забывать, что у пруссаков школа. И истинные понятия о дисциплине. Хватит с него позора Аустерлица, где русскими командовали русские же генералы. Тот же Кутузов. Одноглазый куртизан. Умел обольстить общество, дабы заставить требовать своего назначения. Тогда император уступил. Момент был критический. Теперь — ни за что.
И Александр, проявив волю, отдал обнаглевших подмастерьев под руку истинным знатокам дела. Как они кричали! Сколько было слёз, обид, ненависти! После парада в Вертю, которым завершились союзнические манёвры 1814 года, Ермолов в лицо императору повторил слова Суворова: «Ваше величество, сделайте меня немцем!» Каков наглец! Его фразу превратили в девиз все эти Дохтуровы-Раевские, не замечая, сколь жалки в своей ревности. За всю жизнь они не научились главному — послушанию.
Сегодня после обеда назначена аудиенция Воронцову. Ещё один из той же когорты. Александр поморщился и с такой силой тряхнул руками, что капли воды забрызгали скатерть. В отличие от своей бабки, он не любил ярких людей. Екатерина считала, что они придают блеска её царствованию. Внуку же мнилось — заслоняют его, отбирая частичку любви подданных.
После войны все герои. Всех превозносят. Во всех видят спасителей Отечества. На что они теперь? В мирное время с ними тесно. Того и гляди, заварят кашу... И тем не менее сегодня Александр Павлович намеревался оказать командующему милостивый приём. Даже если участь корпуса решена. Нельзя менять местами причину и повод. Причины всегда глубоки и скрыты. Повода же надо дождаться. Воронцов пока его не дал. Во всяком случае, открыто, очевидно для всех. А потому император будет говорить с ним искренне и доброжелательно. Как с другом.
1
Суд (фр.).