Страница 107 из 111
Это был знак, предупреждающий о неотвратимом возмездии. Седьмая по счёту стрела. Кто её положил на подоконник ровно в полдень, Афанасия уже не интересовало.
Он был занят другим. Как донести до читателя свои мысли? Как объяснить, почему он решился на то, что может показаться святотатственным, — завершить записки восхвалением Аллаха. Поймут ли его правильно? Он упорно размышлял, привычно выстраивая умозаключения в стройную логическую цепочку доводов, склонив густо поседевшую голову.
Вера чиста. Люди — нет. Невозможно забыть и то, что на чужбине ему причинили много горя. Поэтому он отделяет Веру от людей.
Рано или поздно мир придёт к пониманию цельности Веры.
Ибо независимо от того, кто кому поклоняется, Бог един. Имя ему Всевышний. Тот, кто выше всех и всего. Множество разных почитаний следует объяснить несхожестью жизни народов. Отсюда и различие Образов Всевышнего.
Но нынешнее множество образов следует воспринимать как будущий Единый Образ.
Два могучих, приближающихся к совершенству предвестника тому — христианство и мусульманство, где Всевышний — Бог Единый — выражен в полной мере. Ни в коем случае нельзя их противопоставлять. Их следует только сближать. Но в главном — Единстве Образа. Тогда за ними будущее.
Своё личное непротивопоставление Афанасий решил показать одним из возможных, но, на его взгляд, впечатляющим способом — завершил свои записи сурой из Корана без перевода стихов суры. Умный поймёт.
Он подошёл к окну и взял стрелу. Дом, где он жил, окружал большой сад, в котором росло множество деревьев; они сейчас цвели, и ветер, дующий с моря, сыпал над молодыми травами белые лепестки словно крупные снежинки. Настоящая метель из цветов. Окно выходило на склон горы, заросший кустарником. Внизу шумел город Кафа. Чтобы положить стрелу на подоконник, следовало подняться по склону. Это легко сделать. Особенно мальчишке. Выследить его? Он скажет, что незнакомый человек попросил об одолжении, подарил монету и тут же ушёл. В Кафе около ста тысяч жителей. Каждый день в гавань заходит до десятка кораблей. И не меньше покидает. А стрела, несомненно, татарская — укороченная. Такие были и в колчане Муртаз-мирзы, когда Хоробрит в ущелье оставил сотнику лук, но забрал стрелы. Напоминание Муртаз-мирзы? Вряд ли. Тот бы сделал по-другому. Тогда кто?
Афанасий жил с Филиппова дня в русской колонии, в доме Гриди Жука. Встретились Афанасий с Гридей в самой неподходящей обстановке — в драке.
Когда Афанасий сошёл на твёрдую землю с покачивающейся палубы корабля, нищий, как абдалла (так на Руси называли дервишей), то первым делом на пирсе увидел здоровенного русича, который дрался с четырьмя шалопаями в кургузых кафтанчиках и коротких панталонах. Это были генуэзцы. Они кружили вокруг светловолосого русича, словно волки, нападавшие на грузного увальня-медведя. Тот лихо отбивался, покрякивая от широты натуры. Не раздумывая, Хоробрит кинулся на помощь земляку. Ударом кулака в зубы он опрокинул одного из нападавших. Второго сшиб русич, подмигнул неожиданно объявившемуся помощнику, пробасил:
— Держись, друг! Ты откель!
— Из Индии, — пропыхтел Афанасий и вновь свалил сапогом поднявшегося было генуэзца.
Двое кинулись наутёк, что-то пронзительно вереща. Возле них начали собираться зеваки.
— Бежим, друг! А то сейчас стражей приведут!
Они скрылись в переулке, и там русич сказал, что его звать Гридя Жук.
— Ты чего дрался-то? — спросил Хоробрит, с наслаждением выговаривая слова, казалось, давно забытые.
— А должок не отдают, — равнодушно объяснил Гридя и, сплюнув, покачал зуб во рту. — Ишь, сороки, мало не выбили!
Хоробрит засмеялся. Русского сразу узнаешь по бесшабашности. А генуэзцы и на самом деле напоминали сорок в своих кургузых кафтанчиках и в белых шейных платках. Гридя вытер вспотевшее лицо рукавом широкой поддёвки, оглядел лихими серыми глазами коренастого широкоплечего земляка в татарской одежде:
— Говор у тебя московский, с аканьем. А вот слова произносишь, как иноземец. Давно с Руси?
— Без малого шесть лет.
— Ого, говоришь, в самой Мултазее был? Кой чёрт тебя туда занёс?
— По делам ездил.
— Глянь-ко, по дела-ам! — весело удивился Гридя. — Я, грешным делом, подумал, за ради смеха. Хм. Каки там у тебя хлопоты завелись?
— Купецкие.
— Ну и дешева ли там капуста?
— Не скалься. Дешева, да провоз дорог.
Гридя ещё раз оглядел потрёпанную одежду Афанасия, его пустую сумку, удивился:
— Ты ж только что с корабля. Где твоё богачество?
— Я ещё и должен остался!
— Право? И кому?
— Гриде Жуку.
Беседуя, они шли по дороге, поднимаясь в гору. Гридя от удивления разинул щербатый рот:
— Глянь-ка! Я тебя в первый раз вижу!
Но узнав о владельце харчевни в Трабзоне греке Сократе, беспечно заметил:
— А-а, я уже и забыл.
Так они и познакомились.
Русская колония в Кафе — десятка полтора небольших каменных домиков — размещалась на плоской вершине невысокой горы. Жили здесь не только русские, но и греки. Одни ухаживали за садом, другие были купцами, и среди них знаменитый Кокос, о котором не раз упоминал в разговорах государь Иван, когда посылал Никиту Беклемишева заняться «кафинским делом», то есть разобраться, почему правитель Кафы решил возместить убытки ограбленного степными кочевниками генуэзского каравана за счёт русских купцов. Грек Кокос в Кафе был человеком влиятельным.
Пока поднимались к колонии, Гридя сообщил, что Никита Беклемишев покинул Кафу за неделю до приезда Афанасия. Потом вдруг остановился, хлопнул себя кулаком по лбу, вскричал:
— Как я сразу не сообразил! Ото ж дело! Беклемишев о тебе спрашивал! Мол, не появлялся здесь случаем русак Афонька Никитин? Ото ж... А ну-ка, стой, покажь левую руку! Так и есть, ты Хоробрит! О тебе на площади глашатай хана Менгли-Гирея оповещал! За тебя астраханский султан награду даёт — полну шапку золота! Знаменит ты, однако, братец! Вот мы и дома!
Что дома, то дома. Впервые за много лет Афанасий оказался среди своих, услышал просторную русскую речь, увидел родные приветливые лица, и ощущение радости возврата оказалось изумительно прекрасным. Схлынула гнетущая тяжесть с души, исчезла давняя настороженность, едва не ставшая привычной. Афанасий почувствовал себя свободно и покойно, и заплакал от полноты чувств, когда парился в баньке, хлеща себя крепким веником, вдруг уловил горьковатый дух размокших горячих дубовых листьев.
А потом, помолившись на образа, они уселись за длинный стол, уставленный знакомыми с детства яствами: дымились огненные щи с мозговой косточкой, лоснилась чёрная икра, золотилось заливное из осётра, нежился свиной холодец, млела упарившаяся гречневая каша, подвалившаяся под бочок копчёному окороку мало не с холм величиной. Ах, сладка была медовая сыта, душисты рыбные пироги и ароматно виноградное крымское вино, какое пивали ещё древние греки в Херсонесе.
На встречу нежданно объявившегося земляка собралась вся колония — мужчины, засмуглевшие под южным солнцем, рослые, в косоворотках, стриженные под горшок, голубоглазые женщины в сарафанах, с тяжёлыми косами, царственно уложенными на голове. Все внимали рассказу Афанасия, широко раскрыв глаза, ахая и изумляясь, ибо столь далёкого путешествия ещё ни один русский человек не совершал и никто ничего подобного не видел. А после застолья до полуночи обменивались впечатлениями, поразившими даже их, бывалых людей.
— Ишь ты! Змеи прям по улицам ползают! В две сажени!
— Барбы-то, барбы из кустов выскакивают! О господи!
— Люди-то, говоришь, худые, чёрные, в одних подгузниках?
— И царь обезьянский есть? Мамочки!
— А неприкасаемые — это хто, ась?
Общее заключение было такое: за морем телушка — полушка да рубль перевоз. А в раскрытые окна заглядывали ночь, дышала уютом и покоем, и тёплый ветер наносил от гор чудесные запахи. Всё окружающее воспринималось Афанасием обострённо до самой последней чёрточки, пронзительно, как в детстве, и душу его врачующим нектаром объяла умиротворённость.