Страница 12 из 40
Я сидел позади амбара с зерном.
Сидел там не день и не два.
Не говорил ни с кем.
Дяде моему хватало мудрости оставлять меня в покое. Я раздумывал о своих деде с Дядей и пытался мысленно представить, каков из себя мой отец. Только это всегда пропадало, и воображение рисовало мне лишь деда и мою мать, обоих голыми, но не касавшимися друг друга. Если тащишь что-то, что нести тебе не по силам, то что остается, как не сбросить это? А ну как запоздаешь и сам окажешься раздавлен этим? Вот потому-то я и двинуться не мог. Я чувствовал это, я понимал, но и, понимая, не мог заставить себя двинуться. Я был глупцом, ведь все всё знали. Я был животным, готовым задрать первого попавшегося, кто слово изронит при мне про отцов и дедов. Отца своего я ненавидел еще больше Деда своего. После такого множества лун, когда я убеждал себя, что отец мне не нужен. У нас же с ним, у меня с отцом, до драк доходило. И теперь, когда у меня его нет, он мне нужен. Теперь, зная, что он и из сестры тетю бы сделал, я хотел убить его. И свою мать. Может, ярость была бы способна поднять меня, заставила б встать, заставила б идти, только вот он я – сижу себе, как сидел, у амбара с зерном. Все так же недвижимо. Слезы накатились и пропали, а я их даже не замечал, а когда заметил, то запретил себе думать, будто плачу.
– Етить всех богов, ведь теперь у меня такое чувство, будто я в воздухе скакать могу, – выговорил я вслух. Кровь была границей, семья – веревкой. Я был свободен, говорил я себе. И говорил сам с собой всю ночь и весь день напролет целых три дня.
Никогда не было у меня желания искать свою бабку. На что б ее хватило, как не на еще больше наговорить мне про то, чего я не желал слышать. Про то, что помогло бы мне понять прошлое, но стоило бы мне больших слез и большей скорби. От скорби меня тошнило.
Я пошел к тому, кто разводил костер у своей хижины. Почему его хижина, его хранилище зерна, его костер обходились без женщины, я не спрашивал. Ведь малый, еще и мужчиной не ставший, сам себя растил.
– Я поведу тебя на Зареба, и ты обретешь право быть мужчиной. Но еще до следующей луны ты должен убить врага, иначе я тебя убью, – сказал он.
– Мысленно я зову тебя луносветлый малый, – признался я.
– Почему?
– Потому что у тебя кожа была темно-белая, как луна, когда я тебя в первый раз увидел.
– Мать моя зовет меня Кава.
– Где она? Где твой отец, сестра, братья?
– Ночной недуг, все они умерли. Сестра – последней.
– Когда?
– С тех пор солнце обошло эту землю четыре раза.
– Меня блевать тянет от разговоров об отцах. И матерях. И дедах. Обо всех кровных.
– Усмири эту ярость, как я.
– Жалею, что кровь не сжигает.
– Усмири эту ярость.
– Они у меня есть, и я потерял их, и то, что у меня есть, – вранье, только правда еще хуже. У меня от них голова огнем горит.
– Ты пойдешь на Зареба со мной.
– Дядя мой говорит, что я не гожусь для Зареба.
– Значит, ты все ж от родни словцо ловишь.
– Дядя говорит, что я не мужчина. Что следует срезать женщину на кончике вот этого.
– Значит, оттяни шкурку назад.
Задворки его хижины были неподалеку от реки. Мы спустились на берег. У него в руке была тыква. Он зачерпнул рукой воду, вылил в тыкву и махнул мне рукой, подзывая.
Я стоял смирно, а он, набрав сырой белой глины, расписывал мне лицо. Раскрасил мне шею, грудь, ноги, икры и ягодицы. Потом опустил руку в воду, смыл глину и стал наносить мне на кожу змеистые линии, отчего было щекотно. Я засмеялся, но он был как камень. Нанес змеистые линии мне на спине и вниз по ногам. Ухватил мою крайнюю плоть и сильно потянул ее, сказав, что делать с этим сморщенным корешком. Раскрасил его глиной, потом медленно и нежно нарисовал маленький цветочек. Слова зазвучали в деревьях, только я пропускал их мимо ушей. Кава же сказал:
– Жаль, у меня нет врага, кому бы я мог отомстить за мать и отца. Но был ли когда такой человек, кто убил воздух?
Вот что я видел.
Три дня и четыре ночи в доме Кавы. Дядя мой никак не возражал, а если и был недоволен, то вслух этого не высказывал. Он был мужчиной в своем доме и под солнцем, и при луне и полагал, что я заглядываюсь на его жен, так же раскрыв рот и высунув язык, как и они, пялясь на меня. По правде, дом моего Дяди был вполне большой, мы могли бы неделю ходить в нем и совсем не встречаться. Но я мог вынюхивать, что он прячет от своих женщин: дорогие ковры из города под дешевыми, ценные шкуры крупных кошачьих под дешевыми шкурами зебр, золотые монеты и амулеты в мешочках, вонявших животным, из чьей кожи их шили. Жадность понуждала Дядю прятать все, запихивая к себе, отчего он делался еще меньше, невзирая на свое большое пузо.
А вот хижина Кавы.
Как и все хижины, она была мала снаружи, зато просторна внутри, как жилье какого-нибудь богача.
На полу лежали одежда и шкуры, оказавшиеся одеждой, когда я тряхнул их. Черный порошок в тыкве для наведения блеска на стенах. Кувшины с водой, кувшины для сбивания масла, сосуд из тыквы и нож, чтоб кровь корове пускать. То был дом, по-прежнему живший заботами матери. Я никогда не спрашивал его, не похоронены ли родители прямо под ним, или, может, отец оставил его на попечение матери, вот он и выучился женскую работу делать, поскольку совсем не ходил на охоту.
Мне не хотелось возвращаться к Дяде, я не собирался толковать с голосами в деревьях, они никогда ничего мне не давали, а теперь еще и чего-то требовали. Так что я остался в хижине у Кавы.
– Как тебе нравится быть одному?
– Мальчик, спрашивай то, что ты хочешь спросить.
– Етить всех богов, тогда скажи, что я хочу тебя спросить.
– Ты хочешь спросить, как у меня получается жить так хорошо без матери с отцом. Отчего боги улыбаются на мою хижину?
– Нет.
– На том же дыхании звучала весть, как твой отец рассказал тебе, что он мертв. Я не мог бы…
– Так и не пробуй, – осадил я.
– А твой дедушка – отец всяких врак.
– Ну.
– Как и любой другой отец, – сказал Кава и засмеялся. И еще сказал: – Это старичье, они говорят такое и поют погаными своими ртами, что человек ничто во всем, кроме крови. Старики рехнутые, и верования их дряхлеют. Пробуй новое верование. Я пробую новое каждый день.
– Как это?
– Оставайся в семье – и кровь тебя подведет. Меня вот ни один гангатом не разыскивает. Однако мне завидно.
– Етить всех богов, чему тут завидовать?
– Узнать о семье лишь после того, как всю ее потерял, лучше, чем жить в ней и видеть, как вся она гибнет по одному.
Кава повернулся к темному углу своей хижины, и я едва удержался, чтоб не выйти.
– Как ты узнал про мужчин и женщин? – спросил я.
Он засмеялся. И сказал:
– Подглядывал за новоиспеченными мужчинами и женщинами в буше. У Луала-Луала, народ такой за Гангатомом, есть мужчина, кто живет с мужчиной как с женой, и женщина, что живет с женщиной как с мужем, и есть мужчина и женщина совсем без мужчины или женщины, живут, как им захочется, и во всем этом нет ничего необычного.
Откуда ему было это знать, когда он еще и мужчиной не стал, я не спрашивал. Утром мы наведались к речным скалам и раскрасили то, что пот смыл за ночь. Ночью я узнал его, как и он узнал меня, когда ему захотелось поспать. И живот его касался моей спины, и я слышал его дыхание. Или лежали мы лицом к лицу, а рука его у меня меж ног держала в ладони мои яйца. Мы боролись, кувыркались, хватали и тискали друг друга, пока внутри обоих нас не ударила молния.
Ты, Инквизитор, человек, понимающий в удовольствиях, хоть и напускаешь на себя вид, будто в узде их держишь. Знаешь ли ты, что это за чувство – не в теле, а в душе! – когда вызвал в человеке удар молнии? Или в женщине, раз уж я проделывал это с таким множеством из них? Девчонка, чей внутренний мальчик в складках ее тела не срезан, дважды благословенна богом наслаждения и изобилия. Такая моя вера. Первый мужчина ревновал к первой женщине. Чересчур мощной была ее молния, кричала и стонала она так, что и мертвых пробудила бы. Первый мужчина ни за что не смог бы смириться, что боги даровали слабой женщине такие богатства, вот и прежде, чем каждая девчонка становится женщиной, мужчине полагалось бы украсть это, отрезать и в буш забросить. Только боги туда это засунули, так глубоко упрятали, что ни один мужчина и не взялся бы искать. Мужчина еще поплатится за это.